Шунь и Шунечка
Шрифт:
— Да бог с ней, мне ее совсем не жалко, пускай теперь другие попользуются, — беззаботно ответил Шунь.
Уже на следующее утро Шурочка замелькала тряпкой и приступила к генеральной уборке. Почтальонша тетя Варя явилась с содой и хозяйственным мылом. Подоткнув подол, она с нежностью смотрела на Шурочку и смахивала тряпкой слезу. Остановившись перед дубовым столом с книгами, которые топорщились от закладок, она подивилась:
— Ишь ты! И как у тебя столько букв сразу в голову помещается! А насчет озера нашего с его судаками диковинными что-нибудь
По дороге она срывала прикнопленные к полкам рисунки Бодхидхармы, комкала их, приговаривала:
— Ни к чему это, ты теперь у нас человек семейный, а Бодхидхарма твой монахом был. Да ты не волнуйся, бумага не пропадет, на растопку сгодится.
Не зная, что ей и ответить, Шунь не возражал.
Отворив дверцы очередного книжного шкафа, Шурочка увидела некий бюст, решила обмахнуть и его. Она прикоснулась к гладкой шее и почувствовала, как под ногти забирается воск.
— Это что еще такое? Это еще кто такой? — спросила она.
— Не обращай особого внимания, это, наверное, Богдан с черепом баловался, я даже и не видел, что у него вышло, — ответил Шунь.
Он не придавал значения художествам сына: полагал, что в молодости следует перепробовать занятий побольше, перебеситься, а уже потом смириться и найти свое место и себя самого. Шунь посмотрел на бюст — из темного шкафа на него глянули глаза, от которых повеяло чем-то знакомым. Болотом, что ли?.. Шунь поднес свечу поближе, и от ее тепла восковое лицо слабо дрогнуло, черты разгладились.
— Неужели?! — воскликнул Шунь и обратился за подтверждением к Тарасу, который, забравшись на шкаф, внимательно наблюдал за происходящим. Тарас немедленно повернулся боком, на его шерсти обозначились буковки “ч” и “к”, которые в сознании Шуня немедленно разрослись в фамилию Очкасов. — Неужели! — повторился Шунь. — Да это ж, похоже, очкасовский дед! Значит, Очкасов-младший все-таки не соврал, что стоматология не является его наследственным ремеслом! Значит, дед его монахом в Егорьевой пустыни жил, да тут и похоронен!
Для проверки гипотезы Шунь побежал в сад. Шурочка омыла плоский могильный камень теплой мыльной водой, прочитала: “Доска сия покрывает прах брата Андрея (в миру Вениамин Очкасов)”.
— Да, жизнь даже еще сложнее, чем я предполагал, — задумчиво произнес Шунь и отправился в библиотеку.
В реестре монахов он обнаружил и Вениамина Очкасова. В служебной записке, в частности, говорилось: “Находясь в преклонном возрасте и отойдя от финансовых махинаций, покаялся в них. Нажитый капитал пожертвовал монастырю на строительство библиотеки. Здесь же и постригся. Поведения примерного, характеризуется положительно”.
— Что ты, стебелек мой нефритовый, так мучаешься? Расслабься, давай выпьем чуток, твою пилюлю помянем, — произнесла Шурочка, подманивая Шуня бутылкой портвейна “777”.
А Шунь и вправду мучился: из-за стола не выходил, стену не воздвигал, а национальной идеи все никак не сочинялось, в голову лезли только выигранные сражения и могила неизвестного солдата. А Шуню хотелось чего-нибудь более жизнеутверждающего.
— Откуда портвешок раздобыла? “Три семерки” давным-давно с производства сняты, — сначала спросил, а потом ностальгически вздохнул он.
— Откуда, откуда… В комоде прятала — вот и сохранила до самых лучших времен.
— И как это ты столько лет удерживалась?
— А как это ты столько лет сдерживался?
Они теперь часто разговаривали одними и теми же словами, будто прожили вместе всю жизнь. Отчасти, конечно, так оно и было.
Шунь расковырял свежеподстриженными ногтями сургуч, ударил ладонью по донышку, пробка слегка выдвинулась наружу. Шунь выдернул ее подросшими за ночь зубами, принюхался. Обмана не было: да, это тот самый портвейн красно-крепкого периода его жизни. Даже голова закружилась.
— Ну что, прощай, молодость? — сказал Шунь и сделал добрый глоток из стакана.
— Прощай и здравствуй! — откликнулась Шурочка и приложилась к пузатой рюмке.
— Will you still need me, — вывел Шунь с хрипотцой.
— Will you feed me, — подхватила Шурочка.
— When I’m sixty four, — с грустью за прожитые врозь годы закончил Шунь.
Настоявшаяся за десятилетие жидкость немедленно принялась за работу: погнала кровь пошустрее. Заалели щеки, завлажнели глаза.
— Как ты тогда сумела дверь открыть? Я же ручку на ночь снял? — спросил непрактичный Шунь.
Шурочка только пожала плечами.
— Я другую с собой припасла, — ответила она как ни в чем не бывало. — Я же в дальнюю дорогу собиралась… и не спеша. Решение принимала обдуманное, вот и сняла ручку со своей двери, чтобы туда больше не возвращаться. Ее и привинтила.
“Не пропадем, нельзя пропасть!” — подумал Шунь и не стал чесать за серьгой.
— Зачем ты все про историю думаешь? Кроме кровопивцев ты там больше никого не сыщешь, — сказала Шурочка. — Ты лучше про географию думай, она безвреднее. Выгляни для начала из окна, обратись к пространству.
Выглянуть из окна оказалось затруднительно: уж слишком толсты были стены монастырской кладки, а окошки, соответственно, слишком малы. Поэтому Шунь с Шурочкой вышли на крыльцо. Шунь огляделся и никаких перемен в своем пространстве не заметил. Разве что пациентов не стало. На радостях Шунь временно прекратил прием.
— Ну и что? — воскликнул он и позвал Тараса.
Тот тут же спрыгнул с раскидистой березы и примчался сломя голову — запрыгнул на плечи, заурчал. По правде говоря, он обижался на Шуня с Шурочкой, которые в последние дни всеми своими повадками демонстрировали отчаянный антропоцентризм. Шутка ли сказать: даже выгоняли его ночами на часок-другой под озябшее небо. Тарас тогда забирался на березу и орал на Луну. Это если, конечно, ночь выдавалась безоблачной.