Шутка обэриута
Шрифт:
Мало того.
Я давно прослушал начало плёнки на бобине с римской цифрой 1; застольные говорения из середины минувшего века, доносившиеся сквозь потусторонний гул, шумы и помехи, меня за живое тогда не взяли, однако я перевёл содержимое всех бобин в звуковой файл, приложение так приложение, – авось, – возгордился, исполнив элементарный сыновний долг, – когда-нибудь любопытство взыграет, чему-то дельному послужит, актуально зазвучав, этот ветхозаветный хлам.
Сканировал бумажные записки, оцифровывал впрок бобины, но умудрился о заготовках своих забыть?
И, пожалуйста: настало «когда-нибудь».
Настало, действительно
К столику моему, точно вызванное такси, с едким выхлопным дымком подкатила машина времени, я залез в удобную, с кнопочным пультом кабину и, будто бы включая радио-музыку, открыл звуковой файл с голосами мертвецов, выхватил наугад обрывок разговора, но, опомнившись, приглушил громкость, чтобы характерные тембры и интонации далёких лет, к которым боязно прикоснуться слухом, не вклинились диссонансом в благопристойный гул кофейни.
Да, ещё раз, для самоутверждения: поначалу несерьёзно отнёсся к голосам мертвецов, буднично и, как выясняется, впрок, озвучивавших своё горькое время… Но – сберёг ведь, сберёг…
.
Так, голос Савинера, – незабвенная сага о весеннем ледовом хаосе в устьях сибирских рек; дальше-то, после нескольких оборотов бобины, что?
Опять Савинер:
– «Павел, просвети: почему сердце бьётся в груди, не в голове? Не уместилось меж мозговыми полушариями? Упущение Создателя»?
– «Сердце в груди бьётся, как птица», – напевное легкомыслие; отец?
«Почему в груди, не в голове»? – зануда-Савинер отжимает серьёзность из легкомыслия.
Пауза и… – ответ Бердникова:
– «Высокий умысел».
– «Чей»?
– «Создателя».
– «Цель»?
– «Продуктивная дихотомия».
……………………………………………………
Далёкий гул, потрескивания.
И… ого! – прошелестевшая тишина обновила тему:
«У зодчих и ваятелей античности, на пластические совершенства коей молимся мы теперь, был отвратительный вкус: вульгарно яркие храмы, скульптуры… – Илюша, тебя не оскорбил бы в пух и прах размалёванный Парфенон, доживи храм в красе первозданной своей безвкусицы до наших дней»? Да, голос узнаваемый, – Бердников! Он, помню, с серьёзнейшей миной, наморщив лоб, подшучивал надо мной, тогда – студентом, как пристало неофитам, пристрастным и догматичным; после провокационной тирады Бердникова относительно петушиной яркости Парфенона раздаётся смех, далёкий-далёкий, но – внятный…
Да, смеётся отец! – суховатый, чуть дребезжащий смех, – глянул на мою растерянную физиономию и рассмеялся?
В паузе звякает о чашку ложечка.
Тогда или сейчас?
Мороз по коже.
Внимая конкретной музыке кафетерия, испытал нежную благодарность к отцу за чудную посылку из загробного мира, собранную из звуков минувшего, как если бы только что её получил: да, мемуары, – так себе, не суждено было отцу изобрести литературный порох, но «звуковое приложение» меняло дело…
Каким же мудрым и прозорливым, оказывается, был отец! И почему так запоздала благодарность моя, почему при жизни его я не находил тёплых слов? – я вообще с опозданием испытывал ответные чувства: не чувства, как полагалось бы по негласным нормам «настоящего» писательства, стимулировали и одушевляли, по мере сочинения, текст, а напротив, сам текст, если точнее, предощущения его, неслышная, загодя изводящая какофония, сбивчиво-неуловимые
Чувства вины, стыда…
Именно так, – текст, ещё не сложившийся, опережал чувства, которые должны были бы стать его побудителями…
Я жил – постфактум?
Да, принципиальный (первородный) изъян… вот если бы сердце переместить в голову, связать с мозгом…
Из родичей своих близок я был только с дедом, он потакал причудам и капризам моим, в коих усматривал «увлечения», – я, к примеру, из камушков, щепочек, выброшенных на берег морем, и пляжных ракушек мог часами, съедавшими строго установленное матерью режимное время обедов и полдников, лепить из мокрого песка невиданные островерхие дворцы, обречённые на быстрое разрушение, а дед не торопил, не смотрел на часы, – верил в заведомую полезность всех проб и ошибок моих для воспитания чувств, а уж как нахваливал рисовальные каракули… Дед впервые меня к морю привёз, с тех пор сохранилось воспоминание, набухшее солнцем, блеском, кропившее солёными брызгами; из приспущенного окна несло паровозной гарью, за тенью вагонов куда-то назад убегали крыши покосившихся изб с пятнами мха, корявые яблоньки, пугала на огородах, колодцы, шесты со скворечниками; печальный бесконечный пейзаж… и вдруг, после чёрной прослойки ночи, – море!
Да, деда, подарившего море мне, чуткого и заботливого, не могу забыть; я рос как бы помимо родителей… Натерпелся материнских, сопровождаемых назидательными вздохами, укоров и понуканий, но почему с отцом, не «воспитывавшем» меня, не… – отцу-стоику, инстинктивно чуравшемуся эффектных слов, поз, делавшему тихо целительное дело своё и на войне, под бомбами, за операционным столом, не хватало яркости? – он и умер буднично и тихо, как жил.
Увидел лысину, съехавшую с подголовника кресла, опустевшие глаза.
Я не сразу понял, что отца уже нет.
Мерцал чёрно-белый телевизор: Сахаров, сгорбившись, под депутатские улюлюканья покидал трибуну…
А вот Бердников, – не припомню повода, – без поэтического «выражения», глухо и равномерно, как бы нехотя, отбывая повинность, зачитывает стихи своих непутёвых гениальных друзей… нет-нет, вслушался я в звукозапись, ошибочка! – в тот вечер Бердников с нарочитой серьёзностью читает за чаем не Введенского, не Хармса, а Кузмина:
Зовут красотку Атен а ис,И так бровей залом высокнад глазом, что посажен наискосок.Задев за пуговицу пальчик,недооткрыв любви магнит,пред ней зарозмаринил мальчики спит.Смех, на сей раз – совместный, но с индивидуальными тембрами: смеются отец, Савинер.
Их смех… – щекочет ноздри?
Смех из бездн Вселенной опахивает тем временем; в машине времени пахнет ведь не бензином…
Чтобы унять волнение, – в Интернет-новости:
– Украинская артиллерия обстреливает центр Донецка, снаряд попал в троллейбусную остановку, есть жертвы…
– В Сирии, у христианской школы в Алеппо, взорван заминированный джип, много убитых, раненых.