Шутовской хоровод
Шрифт:
Кровь стучит в ушах. Стук, стук, стук. Медленный бой барабана во тьме стучит в ушах того, кто лежит без сна в бреду, в невыносимых мученьях. Стучит непрерывно в ушах, в самой душе. Тело и душа нераздельны, и кровь мучительно стучит в сознании. Грустные думы бродят в уме. Чистый дрожащий огонек спускается во тьму, остается во тьме, примиряясь с мраком несчастий. Он примиряется, но кровь по-прежнему стучит в ушах. Кровь по-прежнему мучительно стучит, хотя душа покорилась. И тогда внезапно она делает усилие, стряхивает с себя бред слишком сильных страданий и радостей, приказывает телу танцевать. Вступление к последней части приходит к напряженному и трепетному концу. Миг ожидания, а затем ряд восходящих и быстро сбегающих вниз трохеев, один крохотный шаг за другим, и в трехдольном ритме
Квинтет D-minor кончился; раздается громкий треск аплодисментов. Энтузиасты вскакивают с мест и-кричат «браво!». А пять человек на эстраде поднимаются и раскланиваются. Сам великий Склопис принимает свою долю хлопков с усталой снисходительностью; усталость в его заплывших глазках, усталость в его разочарованной улыбке. Он заслужил это, он знает; но на своем веку он получил столько аплодисментов, имел столько хорошеньких женщин. У него римский нос и огромный лоб; артистическая грива бронзового цвета скрывает полное отсутствие затылка. У Гарофало, второй скрипки, смуглое лицо, глаза, как бусинки, и огромный живот. Выпуклые отражения электрических лампочек скользят взад и вперед по его полированной лысой голове, когда он кланяется, снова и снова, на военный лад. Пеперкук, ростом в два метра, извивается в изысканных поклонах. Лицо и волосы у него одинакового серовато-коричневого цвета; он не улыбается, вид у него монолитный и мрачный. Менее внушителен Кнедлер, который улыбается, и потеет, и обнимает свою виолончель, и прижимает руку к сердцу, и кланяется почти до земли, точно вся эта овация устроена ему одному. А бедненький мистер Дженкинс, добавочный альт, скрылся на задний план; чувствуя, что герой дня сегодня Склопис, а он сам человек посторонний и не имеет никакого права на все эти изъявления восторга, он почти не кланяется, только улыбается, неопределенно и нервно, и изредка дергается всем корпусом, чтобы показать, что он совсем не надменный или неблагодарный, как вы могли бы подумать, но что при данных обстоятельствах — положение несколько затруднительное — это трудно объяснить...
— Странно, — сказал Гамбрил, — что такие курьезные существа могли произвести то, что мы только что слышали.
Заплывшие глазки Склописа остановились на Эмили, раскрасневшейся и горячо аплодирующей. Он подарил ей, ей одной, усталую улыбку. Завтра, подумал он, к нему придет письмо, подписанное «Ваша Поклонница из третьего ряда». На вид она была лакомый кусочек. Он снова улыбнулся, чтобы подбодрить ее. Эмили — увы! — даже не заметила этого. Она аплодировала музыке.
— Вам понравилось? — спросил Гамбрил, когда они вышли на пустынную Бонд-стрит.
— Понравилось? — Эмили выразительно рассмеялась. — Нет, не понравилось, — сказала она. — Это не то слово. Понравиться может мороженое. Я стала счастливой. В музыке было несчастие, но она сделала меня счастливой.
Гамбрил подозвал кеб и дал адрес своей квартирки на Грет-Рассел-стрит.
— Счастливой, — повторил он, когда они уселись бок о бок в темном экипаже. Он тоже был счастлив.
— Куда мы едем? — спросила она.
— Ко мне, — сказал Гамбрил, — там нам будет спокойно. — Он боялся, как бы она не отказалась ехать к нему — после вчерашнего. Но она не сказала ни слова.
— Некоторые думают, что счастливым можно быть только тогда, когда делаешь шум, — сказала она после небольшой паузы. — А по-моему, счастье слишком хрупко и меланхолично для шума. Счастье, оно меланхолично, как прекраснейший пейзаж, как те деревья, и трава, и облака, и солнце сегодня.
— Со стороны, — сказал Гамбрил, — оно кажется даже скучным.
Они, спотыкаясь, поднялись по темной лестнице к нему в квартиру. Гамбрил зажег две свечи и поставил чайник на газовую горелку. Они сидели вместе на диване, попивая чай. В ярком, мягком свете свечей она казалась иной, более прекрасной. Шелк ее платья казался удивительно ярким и блестящим, как лепестки тюльпана, и по ее лицу, по ее обнаженным рукам и шее свет, казалось, рассыпал тончайшую золотистую пыльцу. На стене позади них тени бежали к потолку, огромные и густо-черные.
— Как все это нереально, — прошептал Гамбрил. — Неправдоподобно. Эта далекая тайная комната. Этот свет и эти тени из другой эпохи. И вы, пришедшая ниоткуда, со мной, пришедшим из прошлого, бесконечно далекого от вашего прошлого, и мы сидим вместе, вместе — и оба счастливы. И что удивительней всего, безрассудно счастливы. Это нереально, нереально.
— Но почему? — сказала Эмили. — Почему? Это е с т ь, здесь и сейчас. Это реально.
— Все это может исчезнуть в любую минуту, — сказал он. Эмили грустно улыбнулась.
— Это исчезнет, когда придет время, — сказала она. — Вполне естественно, без всякой магии; исчезнет так же, как исчезает и меняется все. Но сейчас это — здесь.
Они отдались очарованию. Свечи горели, два блестящих огненных глаза, не мигая, минута за минутой. Но для них больше не было минут. Эмили прижалась к нему, полулежа на его согнутой руке, положив голову ему на плечо. Он терся щекой о ее волосы; иногда, очень осторожно, он целовал ее лоб или ее закрытые глаза.
— Если бы я знала вас в те годы... — вздохнула она. — Но тогда я была глупенькой маленькой дурочкой. Я не заметила бы, что вы не такой, как все... Я буду очень ревновать, — снова заговорила Эмили после нового бесконечного молчания. — Пускай не будет никого больше, никогда, ничьей даже тени.
— Никого больше никогда не будет, — сказал Гамбрил. Эмили улыбнулась и, открыв глаза, посмотрела на него.
— Да, здесь не будет, — сказала она, — в этой реальной нереальной комнате. Пока длится эта вечность. Но будут другие комнаты, такие же реальные, как эта.
— Не такие реальные, не такие реальные. — Он нагнулся к ее лицу. Она снова закрыла глаза, и ее ресницы внезапно затрепетали под легким поцелуем.
Для них больше не было минут. Но время шло, время истекало темным потоком, безостановочно, словно из какой-то глубокой таинственной раны в теле Вселенной, кровоточащей и кровоточащей без конца. Одна из свечей сгорела до основания, и длинное дымное пламя трепетно колебалось. От дрожащего света было больно глазам; тени неуверенно извивались и метались по стенам. Эмили посмотрела на него.
— Который час? — сказала она.
Гамбрил взглянул на часы. Был почти час ночи.
— Слишком поздно, чтобы вам возвращаться, — сказал он.
— Слишком поздно? — Эмили вскочила. Да, очарование нарушено, оно уходит, как тонкий слой льда под тяжелым грузом, как паутина от порыва ветра. Они посмотрели друг на друга. — Что же мне делать? — спросила она.
— Оставайтесь здесь, — ответил Гамбрил голосом, исходившим откуда-то издалека.
Она долго сидела молча, глядя полузакрытыми глазами на умирающее пламя свечи. Гамбрил следил за ней в напряженном, мучительном ожидании. Неужели лед подломится, паутина разорвется, окончательно и навсегда? Очарование можно еще продолжить, вечность можно возобновить. Он чувствовал, как бьется сердце у него в груди; он затаил дыхание. Будет ужасно, если она сейчас уйдет; это будет похоже на смерть. Пламя свечи заколебалось еще сильней, то подпрыгивая длинным, тонким, дымным языком, то снова почти угасая. Эмили встала и задула свечу. Другая свеча по-прежнему горела, спокойно и ровно.
— Мне можно остаться? — спросила она. — Вы мне позволите?
Он понял смысл ее вопроса и кивнул.
— Разумеется, — сказал он.
— Разумеется? Разве это что-нибудь само собой разумеющееся?
— Раз я так говорю. — Он улыбнулся ей. Вечность возобновилась, очарование продолжалось. Теперь не нужно больше думать ни о чем, кроме этой минуты. Прошлое забыто, будущее уничтожено. Есть только эта тайная комната и свет свечи и нереальное, немыслимое счастье быть вдвоем. Теперь, когда миновала опасность разочарования, счастье будет длиться без конца. Он встал с кушетки, прошел через комнату, он взял ее руки и поцеловал их.