Сибирь, Сибирь...
Шрифт:
Человек, надо полагать, задуман как совершенный инструмент. И разум его был дан только в соединении с душой, в пропускании через душу, как через крещение, всякого рожденного замысла, в приготовлении предстоящего действия для омытой цели. Разум предлагает, душа отбирает и направляет разум. Те чудные, грустные и ликующие звуки, которыми способен звучать человек в страдании и радости, изливаются из его души; там струны, там и смычок, там небесное дуновение и водит этим смычком. И человек, сознательно или бессознательно потерявший душу, теряет и себя, он уже не человек, а только подобие человека, как в человеке он был подобием Божиим, то есть падает сразу на ступень, для которой потребовались большие тысячи лет. Без души за свои действия он отвечать не может; он расчеловечен, невменяем и готов на все. Эти самопотерянность, самоотступничество и самообман (будто ничего плохого не происходит) при скоплении большой человеческой массы, всегда готовой к возгоранию прежде всего от затаенного недовольства каждого собой, от неминуемого саморазложения, — при скоплении
Цивилизацию XIX века с ее свободами, законами, экономикой, финансами и политикой, с ее безнравственностью и обезбоженностью русская литература (громче всех — В. Розанов) назвала «кабаком». Постоянное пребывание в кабаке, где все подчинено «праву» кабака, даром не проходит. В XIX веке еще не был придуман всесветный рупор всесветного кабака — телевидение, литература не нанялась зазывалой в кабак, предлагая срамные картинки, не ударили по ушам и мозгам с неслыханным грохотом тысячи тысяч расплодившихся «битлзов», этих громобоев «культуры», чьи руки и умы освободили от труда машины; тогда еще человечество не сковано было страхом от «мирного» и «военного» атома, «звезды» кино- и телеслучек не избирались с восторгом в парламент, восьмилетние девочки еще не рожали и далеко оставалось до СПИДа, порождения кабака и одновременно справедливого возмездия за кабак, плода какой-то особенно отвратительной любви, которую, должно быть, не стерпел даже сам дьявол. Тогда еще многого не было, да и «кабак» конца прошлого столетия с высоты сегодняшнего кабака кажется захолустным «монастырем», где плохо придерживались общежительного устава. Но видна была, как говорится, «тенденция», взятое цивилизацией направление, которое и привело к настоящему, повальному, «вальпургиеву» кабаку и пошло дальше, в задние комнаты кабака, в кабак кабака, принявшись по образцу последнего устраивать мир.
К какому после этого обращаться разуму, к какому взывать милосердию?! Растлены и они, и совет, милость, какие могут быть ими даны, будут жестом случайного умиленного настроения насильника, на минуту осознавшего себя жертвой. Общественный разум, понятие и само по себе безадресное, стал еще и понятием узаконенной «свободами» жестокости, и измениться к лучшему в условиях кабака он не может, а будет падать все ниже и ниже.
И где же, в чем же спасение, есть ли оно? Этот вопрос и звучит беспомощно и сохло — как из пустыни, из ничто, из обезжизненного пространства, куда, словно в могилу, опадают неоплодотворенные завязи людских дел и мыслей. Спасения негде больше искать, как в человеке. Это ненадежное место, но другого и вовсе нет. Оно может быть только в том человеке, который этимологически выпадает из своего имени, ибо не в нем чело и дух нашего прыткого века. Образ и дух времени — в рабе нечеловечьего, в человекоотступнике, в сплотившихся в «передовом человечестве» шулерах, ведущих кругосветную подложную игру с небывалыми ставками.
Это — человек в принятой норме, в праве, в обыкновенности. Несть ему числа. Но не по числу, не по множеству дается суть, из которой выписывается имя, и согласиться и попустить, чтобы человекоподобные присвоили и унесли с собой звание человека, сложенное из Божественного замысла, значит все предать, все отдать — и прошлое, и будущее — и окончательно поклониться… Нет, тот, в меньшинстве, в загоне, в насмешке и нищете, сердце которого перегоняет кровь нерастанно с вечными заповедями; тот, кто уцепился и не дается, у кого не загасли благородные цели и светлые идеалы, кто живет не «самозахватной», не выдернутой из общей почвы жизнью, а жизнью подхватывающейся, имеющей «строительное» продолжение; тот, тело которого в душе, как в чистоте и ограде, — тот и только тот сущий человек, ему принесены были дары и испытания. Пусть нечистый своему излюдевшему подданству вытягивает имя из собственного словаря, мы останемся человеками.
Человек к человеку, человек к человеку, друг друга замечая, понимая, друг другом прирастая, общностью облегчая мучения… С неколебимостью первых христиан, которые поверили в Спасителя, верящих в воскресение Человека, готовых во имя его на гонения и проклятия, на любые претерпения, от жертвы к жертве укрепляющихся духом, усиливающихся подвигом стояния… как первые христиане. И так, с муками, стонами и надеждой, до тех пор, пока новый император Константин в своем отечестве не возрадуется спасенному человеку и дело спасения не объявит государственной религией.
Есть ли на это полная надежда? Как знать!.. Ответ в нас, в нашем образе жизни. Но если б и не было, если не дождаться никогда чаемого воскресения, — все равно: жизнь прожить в укрепи, не согласиться на прах животный, остаться человеком и оставить после себя себя человеком — что может быть ободрительней при сходе в залу суда?!
Но почему здесь и сейчас эти мысли, эта пытка, это сильное, до задыха, ощущение окаянства жизни? Здесь, вблизи первородного куска данной человеку обители, на выезде из него, когда, казалось, только-только сделан запас прочности и окрепла, отмутилась на чистом воздухе душа?..
Да, но и востребовала! Тем, в своих больших городах, как в раскинутой вязкой паутине, мы, обессиливая себя, бьем крылышками, а Нечто, будто брюхастый паук, невидимый, огромный и плотоядный, сосет нашу кровь и наш разум — порциями, помалу, до той меры, чтобы это отчаянное трепыханье крылышками представлялось жизнью, да еще в садах «цивилизации». А отсюда, с высоты прошлого, прояснившимися неотсосанными глазами открылось, что можно и нужно по-другому. Сначала не начать, но вперед не там, куда поворачивают наши глаза…
…Опять кружила, выпетливала ход свой Лена, делала широкие боковины — до того не хотелось ей отдавать себя в чертоги человечьи.
1988
ТРАНССИБ
Транссиб на перевале двух веков — это не просто рельсовая дорога через весь огромный сибирский материк, который в XIX веке знали почти так же мало, как в XVII-м и XVIII-м, но это еще и дорога из столетия в столетие. Только с прокладкой этой дороги, только с «прошивом» Сибири из конца в конец она была наконец-то подтянута к европейской части России накрепко, в одно целое. И только зацепившись этим «арканом» за причальный бок нового столетия, Россия могла чувствовать себя в нем уверенно, и даже обрушившиеся на нее в первые два десятилетия XX века потрясения не столкнули ее в могильную яму, и еще через полтора-два десятилетия она снова встала в строй великих держав. Что было главной опорой страны в Отечественную войну, когда большая часть европейской территории оказалась в руках врага? Огромные пространства на востоке, великий дух народа и Транссиб. По Транссибу в декабре 1941-го пошли под Москвой в бой сибирские дивизии, по нему выходили из цехов танки, и по нему же взлетали в воздух самолеты. А всего-то рельсовая нитка в два ряда, двухпутка. Примитивное сооружение, когда на каком-нибудь негромком километре в степи или тайге прикорнет оно на несколько минут в покое, ничем не обремененное, в сторонке от своего хитроумного технического и электронного оснащения, от голосов и сигналов, от пульсирующего беспрерывно пульта управления, — до того простое и древнее, как дважды два, с потеками пота на шпалах, что невольно хочется его приласкать. Но налетит с грохотом состав, тяжелый и длинный, с промелькивающим грузом самого разнообразного сорта, оглушит, обдаст порывом скомканного воздуха — и обомрешь да и выдохнешь в торжественном испуге: да-а, непрост ты, брат дважды два! Экая силища! Что бы мы без тебя делали?! Промчится состав, заглохнет, уже и бесшумно изовьется красиво вдали членистым телом, подразнит всегда манящими пространствами, а уж навстречу другой состав, еще более длинный, еще более торопливый, врывается со свистком — и накроет рельсы, дробно застучит по ним, выбивая чечетку. Поневоле начнешь представлять: сколько же их сейчас, в эту минуту, оседлав рельсовый путь, мчится по Транссибу из конца в конец — тысячи, а может, десятки тысяч! Сколько же всего перемещается, какая клокочет жизнь! И какая таинственная тяга, наподобие генетической, влечет нас с боковых окраин по ту и другую сторону пути, из любых далей влечет к станциям, где тормозят поезда.
Рожденные в глухих таежных углах, среди могучих гор, дыбящихся в небо на многих сотнях километров, возле великих рек, несущих воду, которой омывается земля, в океанскую колыбель, рожденные в тундре и на границе с песчаной пустыней, мы все в конце концов пробиваемся к ней, главной дороге. По тропам и проселкам, по речным рукавам и снежным заносам, по путикам и большакам выходим мы из своего детства в тот обжитой и подшитый в одно целое мир, где пролегают рельсы. И садимся в поезд, лучше всего в поезд дальнего следования. Он трогается, и душа наша взлетает. И все стесненное, не успевшее раскрыться, все начальное, не успевшее сказаться, вдруг испытывает счастливый подъем и волнение, в груди становится просторно. В поезде полетного настроения больше, чем в самолете: там тяжесть и тревога от высоты, одна цель — скорее сойти на землю; здесь — широкий и вдохновенный росчерк в книге нашей жизни, доступный огляд неоглядного не только за окнами вагона, но и в своей праздничной душе. Земля расстилается бесконечной материнской дланью, часовые пояса, как невидимые врата, раскрываются без спешки и болезненных толчков. Забудешься, глядя в окно и не прерывая душевного сытения под беспрестанную музыку дороги, повздыхаешь, да и вспомнишь невольно, что дорога-то эта не с неба упала, как речные пути, и что досталась она тяжеленько Государству Российскому. И дальняя память, память дедов и прадедов, выстелется дымкой пред глазами и возьмется рисовать смутные картины, навеет то дальнее-предальнее живыми впечатлениями.
Да, но есть ведь еще документы, свидетельства, воспоминания, факты. Не все снесено временем, не все потеряно. И главный свидетель — она, дорога.
Философ Иван Ильин, говоря о бременах и заданиях, изначально вставших перед русским народом и потребовавших от него особых тягот и испытаний, начинает с главного:
«Первое наше бремя есть бремя земли — необъятного, непокорного, разбегающегося пространства: шестая часть суши в едином великом куске; три с половиною Китая; сорок четыре германских империи. Не мы «взяли» это пространство — равнинное, открытое, беззащитное: оно само навязалось нам, оно заставило нас овладеть им, из века в век насылая на нас вторгающиеся отовсюду орды кочевников и армии оседлых соседей. Россия имела только два пути: или стереться и не быть, или замирить свои необозримые окраины оружием и государственною властью… Россия подъяла это бремя и понесла его; и осуществила единственное в мире явление».