Сибирь
Шрифт:
"Сгубили его, нехристи и душегубы! Сгубили!"
— Ты на коне или пешая? — спросил Горбяков, когда Поля закончила свой рассказ.
— На коне я, папка. Анфиса Трофимовна послала.
Просит, чтоб ты подъехал. Сама она на другом коне помчалась за урядником.
— Ну что же, Полюшка, поедем.
— А что, Федя, я тебе ни в чем не понадоблюсь? — спросил Федот Федотович, испытывая желание помочь чем-нибдь людям.
— Поедем, фатер, вместе. Посмотрим там.
Сквозь вечернюю пургу, не утихавшую уже вторые сутки, они добрались
Урядник Филатов, Епифан и Анфиса сидели за столом и озабоченно разговаривали. Прикидывали и то, и это, и пятое, и десятое. Чего только не предполагали!
Заболел Никишка внезапно, лежит где-нибудь в чужой, безвестной избе хворый, ждет-пождет, когда вернется здоровье. А может быть, загулял где-нибудь? Есть в кого! Папаша и до сей норы показывает пример насчет беззаботной, разгульной жизни. Вполне возможно, что и загулял. Правда, долговато для гулянки. Две недели прошло, как из дому уехал. Сколько ж можно гулять?
Думали и еще об одном: не сломал ли Никишка какойнибудь выгодный подряд. Но какой и у кого? Все нарымские торгаши своих коней содержали как для ввоза, так и для вывоза разнообразного добра. А вдруг какой-нибудь купец припожаловал с низов — из Сургута, Тобольска или Березова? Может так быть? Вполне допустимо, хотя и берут сомнения. Что, к примеру, везти?
Рыбу? Едва ли! Слишком далеко. Как известно, за морем телушку можно взять за полушку, да только за перевоз рубль слупят. А пушнину? Это другое дело.
Душнину можно и за две тысячи верст везти — все равно выгодно. Но и это казалось малоправдоподобным, настраивало на недоверчивое размышление.
Горбяков и Федот Федотович присели к столу, втянулись в беседу, но ничего нового прибавить не смогли.
— А что, Епифашка, — вдруг послышался голос Домпушки, которая, притулившись к теплой печи, стояла молча, никем не замеченная, сумрачная, длинноносая, в черном, широком платье до пят, — не могли Никифора волокитинские псы подкараулить? Ведь сказывают, не раз грозил купец тебе поперек пути встать.
Епифан готов был согласиться с придурковатой сестрой, но урядник Филатов замахал рукой:
— Уж что нет, то нет! Фома Лукич — истинно христианская душа! Ни за что на живого человека руку не подымет! — И от умиления у Филатова повлажнели глаза.
Все приумолкли, вспомнив разговорчики по округе: Фома Волокитин существует с Варсонофием Квинтельяновпчем в большой, хотя, понятно, и тайной дружбе.
Урядник двум царям служит: одному далекому, тому, что в святом Питере, а другому — здешнему, нарымскому, Фоме Волокитину.
— А может, скопцы Никишку погубили? Сам же ты, Епифашка, сказывал, что жадные они, как кашей бессмертные, — не унимаясь, вновь заговорила Домпушка.
Но теперь замахал на нее рукой брат:
— Да ты бы уж помолчала, чо ли, полудурок разнесчастный!
— Не по сердцу они мне, батюшка, твои приятели, — высказалась Поля кратко, но со всей определенностью.
К полуночи подошли к тому самому, с чего начали: подождать денек-два еще, вдруг Никифор сам заявится, а уж если не произойдет этого, отправиться в розыски туда-сюда, по людям весточку о несчастном пошире разнести. Как знать, гляди, что-нибудь и узнается.
Горбяков и Федот Федотович поднялись, начали прощаться. Не усидел больше и Филатов. Поля и окончательно протрезвевший Епифан пошли проводить невольных гостей до ворот. Криворуковский работник подогнал коня, запряженного в кошеву: как-никак ночь, буран, пешком идти тяжело. Усаживаясь рядом с урядником, Федот Федотович, молчавший весь вечер, вдруг сказал, обращаясь к Епифану:
— А что, сват, не мог Никифор стать добычей зверей? Волки нынче до того обнаглели, что вон в Большой Нестеровой влезли в хлев, съели двух телят и тут же спать улеглись.
— Все могло быть, сват, — тихо, впервые с печалью проронил Епифан.
Прошло два-три дня после возвращения Епифана из далекой поездки, и весть об исчезновении Никифора разнеслась по всему Нарымскому краю.
Пролетела неделя, вторая, третья, а отзвука ниоткуда не доносилось. И тогда поняла Поля неизбежное: осталась она в криворуковском доме одна, если не считать будущего ребенка, которого зачала в тот последний неурочный час.
Пока Никифора искали, Анфиса вроде подобрела к Поле, но когда стало очевидно, что Никифор исчез невозвратно, снова зазвучала в ее голосе злоба, будто была сноха виновницей происшедшего. Поля отмолчалась и раз, и два, и три. Но терпению ее был предел.
— А ну-ка, Анфиса Трофимовна, замолчи, — резко сказала Поля, услышав новые укоры бывшей свекрови, — ты мне теперь никто. Фю-фю! — присвистнула Поля и повела рукой. — Тень, призрак. Уйду сегодня я от вас. И помни — из вашего добра ничего не взяла.
И платок дареный оставлю, и серьги, и шелк, что привез Никифор тайно от тебя. Вон все выложила на кровать… И хоть страшно без мужа остаться, а все ж чую радость: вырвалась из вашей темницы. Прощайте! Тебе, Домна Корнеевна, спасибо. Ничего худого от тебя но видела… — Поля зашла в комнатку под лестницей, взяла узел, приготовленный еще ночью.
Как ни жестока, как ни твердокаменна была Анфиса Трофимовна, но услышать такие слова, пронизанные ярой ненавистью к тому укладу жизни, который нещадно внедряла в этом доме, она не ожидала. Может быть, впервые за все годы жизни с Епифаном Криворуковым на короткое мгновение все ее старания, все ее бессердечие к людям обернулось изнанкой, и, почувствовав это, она не закричала на Полю, а лишь заплакала: