Сибирь
Шрифт:
— Ну за что же ты меня так, Палагея? Ты осталась без мужа, а я без сына… Он ведь у меня единственный…
Взглянув на нее, сразу постаревшую и ставшую жалкой, с перекошенными плечами и страдальческими глазами, Поля пожалела о своей резкости. "Все же она ему мать", — пронеслось в голове.
— Ишь ты, какая нежная! Не любишь, когда тебе дают сдачи! Молодец, Поля! Распоясалась она, халда!
Управы на нее нет! Собака! Сука! — Это уж кричала Домнушка. Ее костистое, бескровное лицо стало совсем белым. Глаза округлились, подернулись дымкой, и от всего ее облика повеяло безумием.
— Не надо так, Домна Корнеевна, не надо! Лежачего
И тут произошло неожиданное, о чем даже много времени спустя Поля вспоминала с удивлением.
— Не сердись на меня, Полюшка! Не осуждай Христа ради! Не от злости грызла тебя, от боязни, что заберешь ты под свою руку не только сына, но и весь дом.
С первого часа поняла я: нет, не совладать мне с твоим характером, не устоять перед тобой… — Анфиса вдруг опустилась на колени, схватила Полину руку и принялась ее целовать. Поля попятилась, но что-то в душе ее рухнуло, и она не удержалась бы от того, чтобы обнять Анфису, если б не послышался снова голос Домнушки:
— Ты смотри, как опа комедь-то ломает! Не верь ей, Поля, не верь!
В этот же день Поля переехала к отцу, переехала с твердым намерением никогда, ни при каких обстоятельствах не покидать его дома.
Все начало зимы Глафира Савельевна жила в тщетном ожидании высоких гостей: исправника и архиерея. К именинам Вонифатия они не приехали, и, в сущности, именин не было. Пришли Горбяков, Филатов с супругой, парабельский волостной писарь, два-три богатея из окрестных деревень. Был сытный, до объедения обед. И скучный до одури. Спиртного Глафира Савельевна выставила ограниченно. Берегла на случай, если вдруг исправник и архиерей все-таки нагрянут неожиданно, хотя слух уже донесся — из Колпашевой повернули они назад, в Томск. Гости поели вдоволь, порыгали, поговорили о том о сем и разошлись, испытывая лишь одно желание завалиться на перины и уснуть: под тяжестью переполненного живота и скукоты.
Горбяков задержался дольше всех. Сам Вонифатий уже спал. Его хватило лишь на проводы дальних гостей, а фельдшер вроде бы свой, ближний, он не взыщет и не осудит за непочтительность.
Пылая горящими щеками и шурша шелком платья с оборками и буфами, Глафира Савельевна прохаживалась по горнице, говорила звонким, с дрожинкой, голосом:
— Ни минуты не сомневалась я, что они не приедут! И в то же время была надежда… Интересно ведь, Федя, посмотреть на людей иного круга, послушать их суждения, возможно, что-нибудь перенять этакое благородное… Но где же, разве они снизойдут до сельского попа, который им кажется существом мизерным, ничтожным и потому достойным только презрения?..
— Не понимаю, Глаша, почему тебя это так сильно задело? Ну и пусть себе живут как хотят, — равнодушным тоном сказал Горбяков, про себя думая: "Вот оно, расейское, исхлестанное мещанство — бить себя, тиранить жестокими муками лишь за то, что человек более высокого крута не повел на тебя бровью, не осчастливил тебя прикосновением своего мизинца…"
— А разве это тебя не задевает? Скажи честно, не задевает? — Глафира Савельевна воспламенилась еще больше. Голос ее взлетел до потолка, дрогнул, умолк и снова зазвенел тонко и высоко: — А я задета! Я дрожу. Мне хочется справедливости и равенства…
— Скажу честно, уж коли тебя это интересует: ни капельки, ни вот столечко. — И Горбяков чиркнул пальцем одной руки по ногтю указательного пальца другой руки. — Не трогает меня это. Ты говоришь: "Что-нибудь перенять такое благородное". Ну будь, Глаша, серьезной и скажи мне, что бы ты могла благородного перенять от исправника, от человека, призвание которого держать людей в неволе, глушить в них все человеческое, низводить их до степени бессловесных рабов?.. Что благородного, к примеру, могла4 бы ты от него перенять? А ты не думала о том, что сама ты со своим сердцем, со своей отзывчивостью к несчастьям других в сто, в тысячу раз благороднее этого человека в чине или в сане… Вот подумай и скажи… И только не кричи… Разбудешь Вонифатия Гаврилыча… А зачем его втягивать в наши споры?
Глафира Савельевна притихла, села рядом с Горбяковым, зашептала с исступлением:
— Возможно, что ты прав, Федя. Разве о себе знаешь что-нибудь по-настоящему? Сам себе не судья.
Судьи другие. А чаще всего суд других и опрометчив и пристрастен. Спасибо тебе, Федя, хоть ты чуешь, что есть во мне душа… И какая, Федя! Порой мне кажется, что я могла бы совершить нечто значительное… Могла бы пожертвовать собой ради любимого человека или отдать себя служению великой идее… Скажи мне, Федя, скажи не кривя душой: может быть, тебе надо убить кого-нибудь? Клянусь, рука у меня не дрогнет, и я не пожалею своей жизни… Ты знаешь, порой мне хочется запалить этот дом и вместе с ним сгореть самой… Ах, как жаль, что не родилась я в Петербурге!.. Я бы пригодилась студентам-террористам… Я бы, не задумываясь, кидала бомбы…
— Во имя чего, Глаша? — спросил Горбяков.
— Во имя того, чтоб грохотала земля, чтоб не умирали люди от равнодушия друг к другу…
— Воспален твой мозг, Глаша. Говоришь безотчетно. Иди отдохни. А я побреду домой. — И Горбяков ушел.
А через несколько дней Глафира Савельевна сама прибежала к нему. И снова, заглядывая ему в глаза, допытывалась: не нужно ли ему убить кого-нибудь, кто стоит на его пути, мешает ему жить и делать добро людям?
Горбяков попробовал перевести весь разговор в шутку, но ему это не удалось. Глафира Савельевна настойчиво возвращалась к той же теме.
— Тебе нужно, Глаша, срочно переменить обстановку. Тобой начинает овладевать идея фикс. Это небезопасно. Поезжай-ка в Томск или в Новониколаевск.
Встряхнись немножко.
И она вняла совету Горбякова и поехала вместе с отцом Вонифатием не в город, а в остяцкие юрты и тунгусские стойбища, раскиданные вокруг Парабели. У священника накопились там неотложные дела: надо было окрестить детей, родившихся за последние два года, произвести обряды венчания молодых пар, вступивших в брак, отпеть усопших. Короче сказать, напомнить инородцам о православии, о поклонении господу богу, пресвятой матери богородице и всем святым.
Поездка по приходу была рассчитана почти на целый месяц. Чтобы добраться до верхнепарабельских селений, предстояло проехать не меньше трехсот верст. Но Вонифатий изо всех сил стремился в эту поездку, знал, что вернется назад не с пустыми руками — будет и пушнина, и рыба, и мясо, и кедровый орех.
Однако не прошло и половины намеченного срока, как Вонифатий появился у Горбякова в доме.
— Спасайте, Федор Терентьевич, матушку Глафиру Савельевну. Тяжело заболела.
Горбяков заспешил в дом попа. Осмотрев и ослугаав Глафиру Савельевну, Горбяков вышел в прихожую, где ждал его с нетерпением Вонифатий.