Сила обстоятельств
Шрифт:
Сартр продолжал размышлять над сложившейся ситуацией раскола и над способом выйти из нее; он читал, делал пометки. И писал продолжение «Смерти в душе», которое должно было называться «Последний шанс». Чтобы спокойно работать, мы поехали на юг, На побережье я выбрала уединенный отель, имевший форму парохода и стоявший прямо на воде; по ночам шум волн наполнял мою комнату, и я ощущала себя в открытом море. Но торжественность трапез в просторной безлюдной столовой лишала нас аппетита. К тому же сразу за нами поднималась отвесная гора, и места для прогулок было мало. Мы перебрались в более благоприятный уголок – «Каньяр», в верхней части Каня, и поселились на последнем этаже в очень симпатичных комнатах, моя выходила на террасу, где мы располагались для бесед. Легкий дымок, славно пахнущий горящим деревом, поднимался над черепичными крышами, а вдалеке виднелось море. Мы шагали среди цветущих деревьев, ходили в Сен-Поль-де-Ванс, не такой изысканный, как сегодня; иногда совершали прогулки в такси. Сартр был очень весел, но обеспокоен, потому что М.
Вскоре должен был появиться первый том «Второго пола»; я заканчивала второй и хотела дать отрывки из него в «Тан модерн». Но какие? Более всего подходили последние главы, однако они не были полностью готовы. Мы остановились на тех, которые я только что закончила: о женской сексуальности.
В последнее время я подумывала о романе. И часто размышляла над ним, когда мы разгуливали по сосновым лесам или шагали по лавандовым полям. Я начала делать кое-какие записи.
Через три недели мы вернулись в Париж, близилась дата – 4 апреля, – назначенная для подписания Атлантического пакта. В «Комба» Бурде высказался за создание «нейтрального блока», оснащенного вооружением и призванного защищать не американские базы, а независимость Европы. С другой стороны, созданное коммунистами Движение сторонников мира собрало 20 апреля своих приверженцев в зале «Плейель» под председательством Жолио-Кюри. Конгресс, для которого Пикассо нарисовал эмблему – своего знаменитого голубя, закончился массовой манифестацией в Буффало.
Вернувшийся во Францию Руссе привез из Америки проект «дней обсуждений», посвященных миру, которые должны были открыться через десять дней после конгресса, проходившего в «Плейеле». Мы сразу поняли, что он задумывал их как ответ Движению сторонников мира. В газете «Франтирёр» Альтман опубликовал репортаж о США. Какая идиллия! Режим не социалистический, нет, но и не капиталистический: оказывается, это синдикалистская цивилизация. Равенства тоже не наблюдается, нет, существуют даже трущобы: но какой комфорт! Начат процесс против коммунистов, пусть так, но зато они свободно говорят на улицах. Черные и белые братаются. Словом, правят рабочие. А что касается Руссе, то он произвел на меня удручающее впечатление. Он рассказывал, какой триумфальной была его поездка, какими обедами его угощали, какие «аудиенции» он получил. Превозносил профсоюзных руководителей, мадам Рузвельт, американский либерализм. Его окружали лестью и выдали несколько субсидий, ну а он переменил свои убеждения. (Или, быть может, всегда придерживался именно таковых…) Я возражала против нарисованной им картины США. Он направил в мою сторону обвиняющий перст и громогласно заявил: «Сегодня, Симона де Бовуар, во Франции легко хулить Америку!» Сартр на собственные средства провел конгресс РДР, и собрание высказалось против Руссе. Движение перестало существовать. Поначалу мы думали, что ошибка Сартра состояла в том доверии, которое было оказано Руссе и Альтману: более честолюбивые и энергичные, они одержали верх над честными людьми, объединение было столь немногочисленным, что на таком уровне, естественно, не последнюю роль играют мелкие причины и, главное, личностные вопросы. Его распад вовсе не доказывал, что оно заранее обречено было на провал. Но вскоре Сартр пришел к противоположному убеждению: «Распад РДР. Жестокий удар. Новый и окончательный урок реализма. Движение нельзя создать» [26] . Привлечь массы – таких амбиций у Сартра не было; но удовольствоваться малым движением – это смахивало на идеализм: если четверо рабочих из РДР участвуют в забастовке, организованной коммунистами, они не изменят ее смысла. «Обстоятельства благоприятствовали объединению лишь на первый взгляд. Оно вполне отвечало продиктованным объективной ситуацией абстрактным потребностям, а не реальной потребности людей. Вот почему они к нему не присоединялись».
Сартр, политически очень близкий к Бурде, который немного позже стал вести политическую хронику в «Тан модерн», попросил меня однажды пойти на коктейль, который устраивала Ида. Принимала она прекрасно, и было очень много народа: слишком много. Все эти люди, которых столько всего разделяло и которые хлопали друг друга по плечу, повергали меня в глубокое уныние. Альтман, которого в ту пору я считала левым, обнимался с Луи Валлоном, да и сама я – сколько рук я пожимала! Ван Ти бродил в шумной толпе с таким же несчастным видом, как и я. Улыбаться одинаково сердечно и противникам и друзьям – это значит сводить ангажированность всего лишь к разнице во мнениях, обрекая всех интеллектуалов – и правых и левых – на общий дня них буржуазный удел. Это его навязывали мне здесь, как мою суть, вот почему я испытывала жгучее ощущение поражения.
В начала июня я надела белое пальто, которое два года назад носила в Чикаго, и отправилась на вокзал Сен-Лазар к приходу трансатлантического поезда встречать Олгрена. Как-то мы встретимся? Расстались мы плохо, и все-таки он приезжает. В тревоге смотрела я на рельсы, на поезд, на поток пассажиров, но его не видела. Освобождались последние вагоны, и вот они совсем опустели: Олгрена не было. Я прождала довольно долго; когда я решилась наконец уйти, на перроне никого не оставалось, шла я медленно, все еще оглядываясь через плечо назад: напрасно. «Я приду встречать его к следующему поезду», – подумала я и вернулась домой на такси. В полной растерянности я села на диван и закурила сигарету. Внезапно с улицы донесся звук американского говора, в «Кафе-дез-Ами» вошел мужчина, обвешанный чемоданами, потом вышел оттуда и направился к моей двери. Это был Олгрен. Из своего купе он узнал мое пальто, но так замешкался с багажом, что вышел долгое время спустя после других пассажиров.
Он привез мне шоколад, виски, книги, фотографии, цветастое домашнее платье. В бытность свою военным он провел в Париже два дня, жил в «Гранд-Отель-де-Чикаго», в районе бульвара Батиньоль. И почти ничего не видел. Шагая рядом с ним по улице Муфтар, странно было говорить себе: «Это его первый взгляд на Париж. Какими видятся ему эти дома, эти магазины?» Меня не оставляла тревога, мне не хотелось вновь увидеть то угрюмое выражение лица, с каким в Нью-Йорке он иногда поворачивался в мою сторону. Избыток моего внимания смущал его в первые дни, признался он мне позже. Но я быстро успокоилась: вид у него был сияющий.
Пешком, в такси, один раз даже в фиакре – я всюду прогуливала его, и ему нравилось все: улицы, толпы, рынки. Некоторые детали его возмущали: нет пожарных лестниц у фасадов; нет перил вдоль канала Сен-Мартен. «Значит, если начнется пожар, можно сгореть живьем? Я начинаю понимать французов: сгорим так сгорим! Если суждено, то ребенок утонет: против судьбы не пойдешь!» Автомобилисты казались ему безумными. Французская кухня и божоле доставили ему удовольствие, хотя гусиной печенке он предпочел бы сосиски. Ему очень нравилось делать покупки в местных лавках, его приводил в восторг церемониал бесед: «Добрый день, месье, как дела, большое спасибо, очень хорошо, а у вас, прекрасная погода, скверная сегодня погода, до свидания, месье, спасибо, месье». В Чикаго, рассказывал он, покупают молча.
Я познакомила его с друзьями. С Сартром разговор не ладился, потому что Сартр не знает английского, а на перевод у меня не хватает терпения, но они друг другу понравились. Мы немного поговорили о Тито и много о Мао Цзэдуне: Китай так мало знали, что он давал повод для самых разных вымыслов. Восторгались тем, что Мао Цзэдун сочиняет стихи, ибо не ведали, что там любой генерал их пописывает; наделяли этих революционеров, людей просвещенных, античной мудростью, образующей с марксизмом таинственный и чарующий сплав. Мы полагали, что «китайский путь к коммунизму» будет более гибким и более либеральным, чем русский путь, и что весь облик социалистического мира от этого изменится.
В «Роз руж» Бост и Олгрен сравнили свои воспоминания о военной службе. Ольга очаровала Олгрена, слушая с округлившимися глазами истории, которые он рассказывал: он знал их множество, а когда они иссякали, придумывал сам. За ужином вчетвером в ресторане Эйфелевой башни – набитом американцами, где кормили и поили плохо, но откуда открывался великолепный вид, – Олгрен два часа говорил о своих друзьях, наркоманах и ворах, и я уже не могла отличить правду от вымысла. Бост ничему не верил, Ольга проглатывала все. Я организовала вечер у Вианов: пригласили Казалис, Греко, Сципиона. Я привела Олгрена на коктейль, устроенный Галлимаром в честь Колдуэлла. Нередко мы ходили в «Монтану» выпить стаканчик то с одними, то с другими. Вначале «леваки» из нашей группы, в том числе Сципион, подозрительно смотрели на этого американца. Раздраженный их враждебностью, он не скупился на парадоксы и шокирующие истины. Но когда стало известно, что он голосовал за Уоллеса, что его друзей прогнали с телевидения и радио за антиамериканизм, а главное, когда самого его узнали лучше, то Олгрена приняли и сочли своим. Он с огромной нежностью относился к Мишель Виан, которую называл Зазу, она добросовестно служила ему переводчиком, даже когда мы горячились, увлеченные разговором. 14 июля, обежав всю округу и посмотрев на народное гулянье, мы очутились в кафе, которое закрывалось лишь к утру. Кено был в ударе, и я время от времени поворачивалась к Олгрену: «Он сказал очень смешную вещь!» Олгрен немного натянуто улыбался. Мишель села рядом с ним и перевела все. Ему очень понравился и Сципион, главное, за его смех, к тому же его нос Олгрен счел самым красивым в мире. В библиотеке над Клубом Сен-Жермен Олгрен встретил Гюйонне, который пытался перевести его последний роман и мучился над чикагским жаргоном. Как-то утром Гюйонне пригласил Олгрена побоксировать с ним и с Жаном Ко. Вернувшись ко мне в обеденный час, Олгрен буквально рухнул на стул на террасе «Бутей д’Ор», расположенной на набережной, со словами: «Ох уж эти французы! Все чокнутые». Следуя инструкциям Гюйонне, он поднялся в какую-то комнату на седьмом этаже, и его встретили криком: «А вот и бравый американец!» В окно он увидел Ко и Гюйонне, которые знаками приглашали его присоединиться к ним, а добираться до них надо было по водосточной трубе. Для Олгрена, страдавшего головокружениями, это казалось страшной авантюрой. Терраса на седьмом этаже была крохотной и без перил: они боксировали на краю пропасти. «Все чокнутые!» – твердил Олгрен слегка растерянно.
Однажды Сартр взял напрокат «слоту»; вместе с Бостом, Мишель и Сципионом мы объехали все предместья и заглянули в Клиши на кладбище собак: маленький островок, омываемый Сеной. У входа нас встретила статуя сенбернара, который спас, кажется, девяносто девять человек. Надписи на могилах заявляют о превосходстве животного над человеком; их охраняют гипсовые спаниели, фоксы, доги. Внезапно Олгрен в ярости пнул ногой пуделя, голова которого упала на землю. «В чем дело?» – со смехом спросили мы. «Мне не понравилось, как он смотрел на меня», – ответил Олгрен. Его раздражало такое поклонение животным.