Сила прошлого
Шрифт:
— Нет.
— А ты знаешь, кто это?
— Кто?
— Мой друг. Неужели ты его не узнала по голосу?
— Нет. А кто это?
Скажи, что ты со мной случайно встретился.
— Это был Джанни Больяско, мама.
Естественно, она будет утверждать, что меня не знает.
— Джанни Больяско.
— Кто это?
Но ты смотри ей в глаза, сын всегда распознает неправду.
— Джанни Больяско.
Ее глаза ничего не выражают.
— Джанни Костанте.
По-прежнему ничего.
— Джанни Фуско.
Ничего, во взгляде ее только удивление, как будто ее допрашивают на парламентской комиссии, и оно кажется искренним. И все же что-то есть
— Ну же, мама. Он еще написал эту книжку.
Показываю ей на книжку, лежащую на столике у телефона. Она поднимается, берет ее, смотрит на нее так, как, наверное, смотрела бы на зуава. Конечно, выглядит она странно (Джанни Больяско. “Under 10". Издательство “Там-Там”, с картинкой рисового суппли на обложке), и чисто теоретически не исключено, что она ее видит впервые, так что и ее удивление может быть вполне искренним, но я-то знаю, что она ее видела, в доме она есть, я даже знаю где — в шкафу, в чулане, где она держит поваренные книги.
— Это он тебе позвонил, мама. Папин друг. Помнишь — авария в Амстердаме?
А мама молодец. Перед таким взглядом вся парламентская комиссия сдастся.
— Джанни, — изумленно говорит она с книжкой в руке, — О чем ты говоришь?
Увы, мама, я не замминистра, и твой ход называется вынужденным. Если ты молчала все эти годы, то уж конечно сейчас не станешь откровенничать; если поклялась ничего мне не рассказывать, клятву ты не нарушишь; тебе остается лишь делать изумленное лицо. И я должен принять все как есть, ибо отныне и впредь так будет всегда: я должен научиться верить в это точно так же, как в течение тридцати семи лет верил в вашу версию добропорядочной буржуазной жизни, даже не думая, что она может нуждаться в доказательствах.
— Присаживайся, мама, — говорю.
И все же разница есть, и она огромная: теперь ты знаешь, что я знаю. Ты будешь исполнять свой долг — а как же иначе! — и первое, что ты сделаешь, вернувшись домой, — уничтожишь эту книгу про закусочные, но, по крайней мере, пришел конец самой абсурдной жертве, на которую тебя обрекла судьба, — знать, что твой сын воюет с несуществующими проблемами, и не иметь возможности сказать ему об этом. Должно быть, тебе было куда тяжелей, ведь ты не была русской, коммунисткой, ты не выполняла секретное задание: ты была обычной девушкой из обычной семьи с Номентано, [96] красивой, простодушной, без всяких заскоков, и это в любой момент готово подтвердить великое множество родных и двоюродных сестер, племянников и столетних тетушек, пребывающих в добром здравии. Хотя в каком-то смысле тебе было легче, потому что тебе было нужно только любить и больше ничего, пусть даже любить дважды — человека, спустившего курок, и человека, оставшегося лежать на снегу; мужа, которого можно поцеловать при гостях, и мужа, которого можно целовать только втайне; любить жизнь, которую ты провела вместе с ним, и жизнь, которой у тебя не было; любить дочь, с которой не было никаких хлопот, и сына, с которым их было немало. Ты это умела делать — любить, ты это и делала: любила, жила любовью, не различая, что тут было настоящее, а что, нет. В сущности, все было для тебя настоящим, потому что ты, чтобы не запутаться в этой жизни, любила все. А если пришлось заплатить двойную цену, что ж, ты ее уже сполна заплатила; и если сейчас цена уменьшается вдвое, тем лучше: значит, игра вдвойне стоила свеч.
96
Номентано — римский квартал, возникший в начале XX в.
Если я должен во что-то верить, мама, то почему не в это?
— Ну же, садись сюда, — говорю я ей. — Хочу поделиться с тобой одним секретом.
Мать садится рядом с моей кроватью, в ее душе сейчас целая буря; ее я не вижу,
— Ты помнишь, — говорю я ей, — как я переезжал на нашу нынешнюю квартиру, десять лет назад? Помнишь, тогда на месте одного окна в гостиной был декоративный камин?
Ну да…
— Помнишь, какой он был уродливый, с этим встроенным баром, изразцами бутылочного цвета и электрическими спиралями, имитировавшими языки пламени?
Да, выглядел он чудовищно.
— А я говорил тебе, что хозяин, который обещал его сломать и открыть доступ к окну, вдруг передумал? Он сказал, что привык к нему, с ним связаны самые лучшие воспоминания его детства, в камине устраивали рождественские ясли, клали в него чулки с подарками от Деда Мороза, словом, он его не захотел ломать. Это была часть его жизни, ему было жалко с ней расставаться, и он решил, что лучше не сдержать своего слова. Я тебе рассказывал об этом?
— Нет.
— Конечно. Мне было неприятно, что не удалось настоять на своем, поэтому я и не рассказал. Я попробовал было проявить характер, но ты меня знаешь, я не умею улаживать такие дела: квартира мне нравилась, я боялся, что выйду из себя и разругаюсь с хозяином вдрызг, поэтому, чтобы только с этим покончить, я согласился не ломать, а разобрать этот камин, дав письменное обязательство восстановить его в прежнем виде, когда буду съезжать. Это было ужасно унизительно, мама: ведь ясно, что без него комната и красивее, и светлее, и просторнее, и тот же хозяин, если он вдруг вернется туда, вряд ли захочет его восстанавливать. Но он потребовал, и я согласился. Бессмысленная, дорогостоящая работа, и все ради того, чтобы, упаси бог, не пропала и пылинка из его мудацкого прошлого…
Джанни…
— Извини. Короче, мы его сфотографировали, сняли обычный план, план в трех измерениях и под конец разобрали, я вдвоем с маляром, который красил у нас стены, вы нам его порекомендовали, он потом умер. Как его звали?
— Ты имеешь в виду Фрате?
— Фрате, точно. Два дня угробили. И вот тут-то и кроется секрет: после того, как мы сняли все эти изразцы, один за одним, все лицевые кирпичи, работая мастерком — тук-тук — деликатно, словно это был Домус Ауреа, [97] знаешь, что мы нашли? В щели между стеной и камином?.. Знаешь, что там было?
97
Золотой дом Нерона (лат. Domus Аигеа) — дворцово-парковый комплекс в Риме, построенный после разрушительного пожара 64 года н. э.
Мама смотрит на меня с тревогой и любопытством, и в этом выражении ее лица вся загвоздка: так может смотреть мать, которая не хочет перечить сбрендившему сыну, но так же может смотреть мать, которая слушает своего совершенно нормального сына, и ей интересно, что же там было за камином.
— Дерьмо, — говорю я шепотом. — Клянусь, обыкновенное человеческое дерьмо. Засохшее, твердое, как камень, завернутое в номер “Мессаджеро” за 1953 год.
Видно по лицу, что мама удивлена, ей противно, но и слегка забавно.
— Я об этом никому не сказал, даже Анне, — продолжаю я, — потому что боялся, что… короче, не знаю, почему, но не сказал, не сказал никому ничего. Но эта сцена стоит у меня перед глазами, как будто происходит сейчас: печник, который складывал этот камин в 1953-м году, когда хозяин квартиры был еще ребенком четырех лет и верил, что сюда будет приносить подарки Дед Мороз, опорожняется на лист газеты, заворачивает все это, поднимается по лестнице, бросает сверток в щель между стеной и камином, замуровывает и, как ни в чем не бывало, идет за деньгами.