Сила прошлого
Шрифт:
— Гм… Видишь глазом-то?
— Да, вижу.
Он отступает на шаг и оценивает меня в целом.
— Плечо, говоришь…
— Да. Но как вы узнали…
— Ноги, голова в порядке? Стукнулся головой?
— Нет.
Поднимаю обе ноги в качестве доказательства, двигаю ими — плохая идея, в плечо как будто вонзается нож.
— Точно?
— Да. Я ударился плечом. Когда падал, скорости почти не было, и еще на мне был шлем. Но вы можете мне сказать, как вы узнали, что я…
— Потом объясню, — перебивает он. — Сейчас нет времени. Нам надо уходить, и побыстрее. Идти сможешь?
— Не знаю. А почему надо уходить?
— Потому что эту больницу закрывают.
— Что-что?
Улыбается, шмыгает носом, смотрит себе под ноги. Он отлил очередную пулю, но, похоже, на сей раз и сам это понимает.
— Там, на улице, — говорит, — полно машин, карабинеры и финансовая полиция. Накладывают арест на больницу. Приказ министерства здравоохранения. Подробностей не знаю, но это происходит именно сейчас. Останешься — и ты влетел. Давно ты тут?
— Не знаю. Полчаса, час.
— Тебя уже осматривали?
— Нет.
— Зарегистрировали? Спрашивали имя, фамилию, все такое?
— Нет.
Он
— Засунули сюда и привет…
Он закрывает глаза и качает головой.
— Что ж, тем лучше, — изрекает. — Давай-ка уносить отсюда ноги.
“Уносить ноги" — мой отец постоянно использовал это выражение.
— И куда мы пойдем?
— Сейчас разберемся, — отвечает он. — Подняться можешь?
— Сейчас разберемся, — отвечаю я.
Начинаю проделывать сложные маневры, чтобы подняться, он на чеку, готов меня подхватить, но я качаю головой — не надо, попробую сам. Медленно принимаю сидячее положение, боль в плече незамедлительно дает о себе знать. Вдобавок чувствую боль в грудной клетке, в области сердца, и кружится голова. Ноги не на что опереть — кровать высокая — и я осторожно сползаю, нащупывая пол. Он продолжает быть наготове, но не притрагивается ко мне — так ведут себя с детьми, которые учатся ходить.
— Получается? — спрашивает.
Я едва киваю, чтобы не тратить сил на слова, потому что мне больно даже разговаривать, даже дышать. Очень медленно выпрямляюсь, опираясь на него здоровой рукой. Пробую сделать шаг, потом другой, но сломанное плечо как будто сжимают прессом — терпеть это невозможно. Застучало в висках, все сильней и сильней, в голову ударил жар или от головы во все тело, не разберу, в глазах потемнело.
— Держите меня, — еле говорю я, и в то мгновение, когда я готов рухнуть, какая-то сила рывком вздергивает меня, как будто я мешок с опилками, подушка, сноп, ничто, чем я себя и ощущаю. В следующий миг я уже в метре над землей, ноги болтаются в воздухе, здоровая рука обхватывает его крепкий затылок, лицо уткнулось ему в грудь.
— Ты чего, теряешь сознание?
М-да, хороший вопрос: теряю ли я сознание? Так сразу и не скажешь. Сразу скажешь только, что я словно завис в каком-то странном вакууме, где все может быть, решительно все, где я вкушаю давно забытое блаженство — тебя взяли на руки, и все, что еще способно в тебе испытывать ощущения, сливается воедино с грубым и могучим ангелом, который не дал тебе упасть. Уткнувшись носом в его пиджак, вдыхаю все запахи, которыми он пропитан, — старые, пролетарские запахи, смесь сигаретного дыма, пота и пыли, которую приносят с собой рабочие, зайдя в бар выпить кофе; прижавшись ухом к его груди, слышу стук его сердца, завораживающий, сильный, ровный, и в глубине различаю царапающий, как железо о железо, хрип в легких; его большой, теплый живот, раздуваемый насосом дыхания, бережно баюкает меня на своей подушке, и все заботы исчезают одна за одной…
Потом словно все вдруг поворачивает вспять, и на какой-то ошеломляющий миг моим телом овладевает дивное ощущение обратного хода времени, категорически невозможного в жизни, однако в меня, оторванного от земли дружескими руками, это ощущение как-то исподволь проникает: боль стихает, в висках перестает стучать, жар спадает, туман перед глазами рассеивается… Это мгновенье пройдет, я это знаю, мне это понятно, я потеряю сознание или не потеряю, после чего время пойдет своим ходом, как прежде, и я буду бороться с ним, либо склонюсь перед его неодолимой силой, либо и то, и другое вместе; но пока это мгновение длится, я могу увидеть, что было бы, если бы оно не прошло безвозвратно, а длилось бы и длилось до бесконечности, и мне было бы даровано упоительное право прожить в обратном порядке то, что привело меня сюда, совершить увлекательный бег наоборот, в котором “раньше” значит больше, чем “потом”, а причины берут верх над следствиями: и вот я неуверенно стою на полу, сижу на койке, осторожно ложусь, чтобы не чувствовать боли, вот стена отъезжает и потом возвращается на место, и когда она встает на место, этого человека больше нет, и я снова один, в своей колбе, где время останавливается, потом в скорой, раздумывая над тем, кто я есть, потом лежу посреди перекрестка и до меня доходит, что виноват в аварии я, потом врезаюсь в такси, адреналин зашкаливает, ничего уже не поправить и единственное утешение — что вина не моя, и вот плечо в порядке, нет кровоподтека под глазом, и я еду на своей “Веспе” целый и невредимый, хотя все внутри переворачивается из-за измены жены и от ужаса, что всему конец, и вот момент — он страшнее всех, — когда я читаю письмо Анны, держа в объятиях ту женщину, заливающуюся слезами, а все во мне сводит от муки, но вот мука меня отпускает, оборачиваясь мимолетной тревогой, а затем исчезает вовсе, уступая место чувству неловкости из-за неподписанного чека, удовольствию от врачующей ласки и удивлению перед красотой этой несчастной матери, и вот от душевных терзаний не остается и следа, лишь легкое беспокойство об опоздании и досада на мотоцикл, который не желает заводиться, и тяжелая мысль о соседе в смирительной рубашке, и бессонная ночь, и выкуренные исподтишка сигареты, а разрушенная семейная жизнь — это только у моего соседа, даже стыдно, что переживаешь из-за таких глупостей, им всем хуже, чем мне, но вот тревога возвращается, я у себя в гостиной, вечер, и тревога тем больше, чем настойчивее мне повторяют, что мой отец — русский, шпион, выполнявший тайное задание, и вся его жизнь была сплошным притворством, она растет, потому что я начинаю этому верить, и даже на свою память я не могу положиться, но вот я снова на нее полагаюсь, и я уже не так этому верю, не верю почти совсем, я в ресторане и читаю Пазолини, меня слушают все, и эта история о моем отце меня беспокоит, раздражает, но я ни капли в нее не верю, а потом она и не беспокоит меня вовсе, интересует, удивляет, самое большее забавляет своей смехотворностью, потом она испаряется, готово, ее больше нет и никогда не было, сейчас есть только паника, и бегство, и еще один приступ паники, неожиданный и от того еще более страшный, но потом нет и его, и я стою перед залом, который мне аплодирует, и отдаю пятнадцать миллионов какой-то женщине, потом мне их вручают, я еду в поезде, обнимаю Анну, я на похоронах своего отца, у его кровати, отец умирает, он в коме, ему хуже, ему лучше, приходит в себя, его срочно оперируют, срочно кладут в больницу,
84
Сол Стейнберг (1914–1999) — американский художник, мастер комиксов и карикатуры.
85
Тедди-бойз — молодёжная субкультура, возникшая 1950-е гг. в Великобритании.
86
Рибот — жеребец, выигравший множество скачек.
87
Итальянский пассажирский корабль “Андреа Дория” затонул в Нью- Йоркском заливе 25 июля 1956 г.
88
Авиакатастрофа в Суперге, возле Турина произошла 4 мая 1949 г., погибла местная футбольная команда.
21
Уаааааааааааааа…
Женщина снова начинает кричать. Ее привезли сюда десять минут назад, спящую, всю обвешанную трубками, и почти сразу она начала кричать во сне — душераздирающие вопли, звериный вой, как будто в нее вселился дьявол. И никто не обращает на это внимания, ни медсестра, которая постоянно куда-то ходит и время от времени останавливается возле меня и что-то проверяет, ни другая медсестра, которая сидит за маленьким столиком и ничего не делает.
Эта палата называется послеоперационной. Здесь, когда женщина не воет, слышен постоянный гул — от вентилятора, от какой-то аппаратуры, в общем, от всего, что считается бесшумным, но таковым не является.
Уаааааааааааааа…
— Простите, — обращаюсь я к расхаживающей медсестре, когда она оказывается неподалеку. Медсестра останавливается. Мне кажется, она красива, но точно не знаю, потому что она ни разу не улыбнулась.
— Слушаю.
Она высокая, худая, плоскогрудая, лицо гладкое, как у ребенка, и ни намека на улыбку. Не сказать, что она невежлива или необщительна, напротив, очень мила, хорошо знает свое дело. Вот только не улыбается.
— Так и полагается, чтобы эта женщина кричала? — спрашиваю.
Медсестра не улыбается.
— Так и полагается.
У нее маленькие голубые глаза, взгляд отсутствующий. По акценту — полька или кто-то из славян.
— То есть, так делают все? Я тоже кричал? — спрашиваю.
Медсестра подходит ближе. Лицо ласковое, но улыбки нет.
— Нет. Вы лежали тихо-тихо.
Потом, раз она уже здесь, записывает что-то у себя на листах. Смотрит на флаконы, подвешенные к треногой подставке возле моей кровати, проверяет капельницу, снова записывает что-то. Она левша.
— А лежать тихо-тихо это нормально?
— Да, — говорит она, — это тоже нормально.
По палате снова разносится вой.
Медсестра смотрит на меня. Понимает, что улыбка была бы сейчас в самый раз, учитывая ситуацию, но, похоже, она сдерживает ее усилием воли. Возможно, у нее некрасивые зубы.
— Она на снотворных, — объясняет. — Сейчас ей что-то снится.
И уходит.
Мне же ничего не снилось, я в этом уверен. Мне никогда раньше не делали общий наркоз, и должен сказать, что это фантастика. Во-первых, все самое главное происходит, пока ты спишь, но и потом тоже прекрасно: ты медленно, спокойно возвращаешься к жизни уже в этой палате, и неважно, что покой этот — искусственный, вызванный химией. Я уже час как проснулся, и мне хорошо, ничего не скажешь. Голова светлая, нет ни боли, ни дурноты, только жутко хочется есть, но голод здесь тоже, как ни странно, приятен, похож на тот, который испытывал ребенком. Я уже успел спросить у сестры, сколько мне предстоит здесь прозябать, она сказала “недолго”. Но я спрашивал просто из любопытства: не то, чтобы мне хотелось выбраться отсюда поскорей.