Сильнее
Шрифт:
А когда мои ноги дотрагивались до чего-нибудь – одеяла, трубок, друг друга, – волна боли проходила по всему телу. Нервы на моих ногах были обожжены взрывом и, казалось, до сих пор горели. В основном боль была острой как игла, но иногда она внезапно нарастала – до тех пор, пока я не начинал чувствовать, будто кто-то бил по моим ногам бейсбольной битой. От кофе у меня сводило ноги, поэтому я выпил его в больнице лишь однажды. Некоторые звуки и запахи вызывали конвульсии в бедрах, отправляя боль каскадом с моего торса вниз до фантомных конечностей.
Я пытался игнорировать это. У меня была кнопка с морфином,
Поэтому я смотрел спортивный телеканал, проводя часы за просмотром голов и лучших моментов прошедших матчей. Был уже конец хоккейного сезона, но начало бейсбольного. Ред Соке играли в Кливленде. Я смотрел на матч, не особо понимая происходящее. Я был накачан лекарствами. Когда мир вокруг просто начинал плыть, я чувствовал себя лучше всего – боль отступала.
Я знал, что нужно стараться быть позитивным, особенно около матери. Это было моей первоочередной задачей. Мама постоянно страдала. Она беспокоилась обо мне всю жизнь, даже когда я был маленьким ребенком. Мне не нужно было видеть ее красных глаз и потерянного лица, чтобы знать, что все это ее убивало. Поэтому я никогда не говорил ей о боли. Я звонил ей сразу после очередной дозы медикаментов, поэтому вероятность судороги или панической атаки была минимальна. Я старался не жаловаться.
– Я знала, что ты мог пойти двумя путями, – говорит мне мама сейчас, а ее руки до сих пор трясутся. – Ты бы мог…
Она останавливается. Она не говорит впасть в депрессию, потому что не любит это слово, но это то, что она имеет в виду.
– Ты бы мог окончательно пасть духом, Джефф. Или ты бы мог быть Бауманом.
Это ее прозвище для меня. Мама зовет меня Бауман или Бо. Джефф – это имя моего отца.
– Я не знаю, помнишь ли ты…
– Нет, мам, – говорю я ей, зная, что последует дальше.
– … мы все стояли над тобой.
– Я знаю. Это ужасно.
– И ты открыл глаза. Было рано, может, вторник, так что мы не ожидали этого. Мы не знали, что сказать. Твои глаза скакали от одного человека к другому, и никто не был уверен, узнаешь ли ты нас. Наконец ты попытался заговорить. Но не мог. Так что это, должно быть, был вторник, так? В любом случае, я наклонилась, чтобы ты мог прошептать мне на ухо. «Что это, – прошептал ты, – похороны? Садитесь уже».
Мама обычно плачет, когда рассказывает эту историю. Я слышал ее пять раз, и, наверное, четыре раза из них она заканчивала в слезах. Настолько для нее это было важно.
– Тогда я поняла, – говорит она. – Ты все еще был мой Джеффри. Ты не будешь… горевать. Ты был стойким Бауманом.
Я не уверен в правдивости истории моей мамы. В ней есть пара моментов, которые не срастаются. Я был в отделении интенсивной терапии, поэтому только двум людям можно было войти к пациенту одновременно. Я знаю, что моя семья постоянно нарушает это правило (мы не лучшие в следовании правилам), но как вся семья могла быть там?
А когда я проснулся, я был с дыхательной трубкой. Как я мог прошептать даже эти два предложения ей?
Но это не значит, что я ей не верю.
И все же мой брат Тим рассказывает похожую историю. В его версии все были там, а он сжимал мою руку, спрашивая, узнаю ли я его, на что я ответил шуткой.
Поэтому, возможно, это случилось в среду, после моей третьей операции. Или это случилось в понедельник ночью, до второй операции. Может, они вынули дыхательную трубку на некоторое время, до того как вскрыть мой живот и начать операцию.
Неважно. Неважно, случилось ли это именно таким образом. У каждого есть истории об этом дне, в которых они готовы поклясться, даже если ни одна из этих историй не случалась. Одни говорят, что это произошло во вторник, когда другие клянутся, что это было на другой неделе.
Или говорят: «Я помню, потому что был там», когда кто-то еще с полной уверенностью – с полной уверенностью! – говорит, что он был единственным в моей комнате.
Я не помню шутки о похоронах, но это похоже на правду, потому что именно таким я старался быть: тем же Джеффом. Беспечным. Улыбающимся. Выдумывающим шутки из ничего, даже в самых плохих ситуациях.
Было тяжело. Мама постоянно беспокоилась, когда находилась в моей комнате, будто не знала, куда ей себя деть. Будто боялась быть рядом со мной. Говорила в основном тетя Джен. Мама оставалась на заднем плане, смотрела на меня глазами, говорящими «Я люблю тебя больше всего, и мне так печально смотреть на тебя».
Она чувствовала вину за меня. Я не хотел, чтобы кто-то чувствовал вину.
Она постоянно спрашивала, как мои дела.
Я ненавидел этот вопрос.
Что она хотела от меня услышать? «Люблю это место! Все замечательно!»
Большинство родственников были именно такими. Они уделяли мне слишком много внимания: спрашивали, все ли в порядке каждый раз, когда я морщился, пытаясь узнать, могут ли они чем-то помочь. Даже мой брат Тим относился ко мне как к инвалиду.
– Джефф, все в порядке, бро? Хочешь, позову медсестру? Может воды? Нога не болит?
Да, братец, моя нога болит! Моя нога болит так, будто какой-то малолетний засранец взял палочку от эскимо и переломил пополам.
Мне было лучше с Эрин. С ней я не чувствовал никакого давления. Мы могли сидеть в комнате вместе, не говорить и быть счастливыми.
Я никогда не сомневался в ней. Мы были вместе всего год. Меньше чем за месяц до взрыва мы расстались. Она бы никогда не оставила меня вот так лежать в больнице, но она могла отдалиться. Она любила рутину. У нее был план на жизнь. Безногий парень, которому она была нужна в качестве эмоциональной и физической поддержки – кому еще поправлять мое больничное одеяние? – никогда не был в ее планах.