Сильвестр
Шрифт:
— Благослови, отче, на хождение моё многотрудное по святым местам! На подвиг мой ради чуда великого, свершившегося надо мной, недостойным…
— Не ходи, царь, — прошелестел ему в ответ увядшими губами своими старец. И вздрогнул царь, услышав слова его. — Не ходи, молю тебя. Оставайся на Москве…
— Не ходи? Почто не ходи, отче Максим?
— Не дело ты затеял, царь. Не до богомолья сейчас тебе… Благословение моё всегда с тобой, великий государь. И всегда я буду Бога молить за тебя, пока дышу… А хождение своё отложи. Не ко времени оно…
— Не гораздо говоришь, святой отец! Не смирение, а вновь мятеж слышу я в словах твоих… Разве может молитва смертного,
— Может, царь. Слёзы и горе людское вокруг тебя- они выше молитвы твоей… Успокой совесть свою, государь. Устрой народ твой после похода того казанского. А потом и по святым местам пойдёшь…
— Ну, а коли не послушаю я тебя, святой отец? И поступлю по обету своему, данному на одре болезни моей? Что тогда?
— Тогда?… Стар я, царь. И многое видит душа моя, чего по юности и бодрости своей не видишь ты… Чую я… Сердцем чую: быть новой беде, коли настоишь ты на намерении своём. И звёзды небесные, и дух учения, нашего христианского, и разум человеческий — всё сейчас против тебя… Пощади себя, царь. Пощади семейство своё и наследника своего. Не ходи…
— Не стращай, отче! Мне уже бояться нечего. Смерти в глаза я уже глядел. И коли помиловал меня тогда Господь, так неужто лишь затем, чтобы тут же и отобрать ту милость Свою назад?… Добро, святой отец. Добро… А скажи мне, отче Максим: ежели отпущу я тебя — домой пойдёшь? К султану турецкому, на гору Святую?
— Нет… Поздно мне уже, великий царь. Не дойду… Дозволь мне, убогому, тихо окончить свои дни здесь, подле тебя, у Святой Троицы. Бога моля за тебя и державу твою… Знать, такова воля Божия надо мной. И не мне, смиренному, спорить с ней…
— А мы ведь в первый раз так, отче, видимся с тобой, глаза в глаза! В первый, а может статься, и в последний раз… Чем благословишь меня, отче Максим, коли не доведётся больше свидеться нам с тобой здесь, в юдоли нашей земной? Что скажешь мне в напутствие своё?
— Богу молись, великий царь. Да продолжай дело своё… Дело, пока лишь начатое тобой… Во многих странах я, инок смиренный, бывал прежде, чем пришёл на Москву. И многое видели мои глаза. И скажу тебе, царь: нет в мире страны, равной державе твоей в благочестии и крепости веры своей истинно христианской. И нет в мире другой такой страны, где бы люди жили так скудно, и так тяжело, и в такой неволе, как здесь… Но, видно, смилостивился Господь над народом русским. И послал ему тебя и мудрых советников твоих. И начали вы дело великое, доднесь небывалое! И пробудилась Русская земля, и шагнула навстречу общей своей судьбе с другими христианскими народами, и распахнули они ей свои объятья, и ждут они её… Так иди, царь! Иди дорогой, избранной тобой. И не сворачивай с неё…
А наутро царский поезд был уже опять в пути. Долго не уходили из глаз, блистая в вышине, золотые маковки Святой Троицы: обернёшься назад, а они всё торчат над кромкой леса, будто прощаясь, и глядя вслед, и не желая отпускать от себя своих гостей. И опять жарко светило в небесах полуденное солнце, и лениво помахивали хвостами своими кони, отгоняя назойливых слепней, и дремотно покачивались в покойных возках мягкие сиденья, наводя скуку и сон, и тихим, заунывным голосом напевала что-то старая мамка царская, баюкая младенца-наследника, а заодно и себя.
Долог путь по лесам, и гатям болотным, и рекам, и лугам, и зеленеющим полям великого царства Московского! С холма на холм, из оврага в овраг, по песчаной дороге меж вековых молчаливых сосен и дремучих елей, от одной лесной засеки до другой,
А ещё — свист стрижей над водой на Яхроме-реке, и тёмные омуты, и густые заросли ольхи, и медвяное многотравье лугов, заливаемых по весне, и комариный звон. А ещё мерный плеск вёсел, и тягучая, долгая песня гребцов, похожая на стон… В Дмитрове царь и все ближние его пересели на суда и поплыли по той реке вниз — туда, где, схоронившись в лесных чащобах, стоял, хранимый Богом и верою своею, древний Песношский монастырь.
Давно задумал царь Иван посетить сию обитель, славную во всей Русской земле благочестием, и строгостью чина, и простотою житейского обихода своего. Давно мечтал он, государь, повидать укрывшегося в ней от мира старца Вассиана[54] Топоркова — ближнего друга и советчика покойного его родителя, великого князя Василия Ивановича. Многим на Москве ещё был памятен коломенский епископ Вассиан, племянник и продолжатель дела преподобного Иосифа Волоцкого, прозванный людьми московскими за поучения и обличительства свои гневные Бесным, сиречь Неистовым. Потому и свергли его ещё в малолетство царя Ивана мятежные бояре с епископии и сослали в сей захолустный монастырь, что был тот старец Вассиан лют и непреклонен в речах своих заносчивых, и власти их над собою не хотел признавать, и многие обиды и досады им тем самым учинил. А государь помнил того знаменитого старца ещё во всей силе и славе его и помнил, как ласкал его епископ Вассиан у матушки его в покоях, и на колени к себе сажал, и панагией своей дивной, драгими каменьями обсыпанной, давал ему играть, и сказки ему сказывал, и добру и послушанию его учил.
Много слухов разных ходило среди ревнителей истинного благочестия на Москве о непорочном житии, и нарочитой скудости, и святом подвижничестве, царивших в той древней Песношской обители. И конечно же знал и государь об этих слухах. А всё же и он не мог не подивиться измождённому виду, и рубищам убогим, и мозолистым, натруженным рукам, и тому духу высокого смирения, что светился на бледных лицах песношских чернецов, встретивших его вместе со своим игуменом и со всеми хоругвями церковными ещё за версту от монастырских ворот.
А ещё пуще того подивился государь, когда втиснулся он, будто к зверю в нору, в ветхую кельицу к богомольцу и другу своему старинному старцу Вассиану. Пришлось ему, государю, согнуться в три погибели, чтобы не задеть головою за дверную притолоку. И так и не нашлось в той кельице даже скамеечки убогой, чтобы присесть ему и передохнуть: всего-то и убранства в ней имелось что икона в углу, да лежанка в три голых доски, да свеча, да кружка с водой на поставце под решётчатым окном. И так темно, так сыро было в той кельице, и такой в ней стоял тяжёлый дух — дух увядающей плоти, и старческой немощности, и нечистоты, — что царь даже запнулся на пороге, ощутив от духа того тяжкое стеснение в груди.