Сильвестр
Шрифт:
Исчез страх! Исчезли сомнения и колебания в душе царя и недоверие его к жизни. И уже без тоски и сокрушения взирал он из оконца возка своего царского на скудость, и бедность, и дремотную неподвижность Русской земли. И уже не душила его, как прежде, злоба при виде покорных и бестолковых его подданных, послушно внимавших его царским повелениям, но с воловьим упорством делавших всё по-своему: что лучшие люди, что чёрный народ — всё одно. И никогда прежде не ощущал он, государь великий, такой чистой младенческой радости от молитвы своей к Богу, от службы и благолепия церковного, и от бесед своих душеспасительных со старцами-затворниками по дальним лесным скитам, и от милостей своих щедрых,
Ибо знал отныне царь: скоро, скоро наступит его час! Наступит день тот долгожданный, когда ни велеречивый протопоп благовещенский Сильвестр, ни суровый, непреклонный постельничий его Алексей Адашев, одним лишь присутствием своим будивший в нём какие-то смутные, невнятные угрызения души, ни кроткий Макарий- митрополит, ни именитые бояре, ни даже шумная, нахрапистая родня его царская — никто не посмеет сказать ему ни единого слова поперёк. Он, лишь он один будет царствовать и повелевать. И вот тогда-то и вздыбит, и вздрючит он Русь, это сонное царство! И ожжёт его что есть силы кнутом, и проснутся тогда, и закричат, и забегают люди московские, позабыв про лень и тупое упрямство своё, и покорятся во всём ему, и пойдут туда, куда он их поведёт.
А пока… А пока надо терпеть, и молчать, и подбирать не торопясь людей, кто думает не о том, как научить царя, а лишь о том, как бы ему, государю великому, угодить да как бы его не прогневить. Спасибо Сильвестру за учение его ревностное, за наставления его отеческие, и да простит ему Бог «страшила его детские», из коих как не сбылось, так, надо думать, и не сбудется ничто. И спасибо Алексею Адашеву за труд, за усердие его, за порядок, что навёл он в приказах, и в казне, и во многих других государственных делах… А всё-таки нет, не они надежда Русской земли! С ними спать ей ещё сотни лет, как спала она и до них.
Так думал царь, возвращаясь после многодневного хождения по святым местам в царствующий град свой Москву. Но не так, видно, думал Тот, Кто есть и будет в этом мире Господин всему.
Плыли они по Шексне. Уже смеркалось, но царь всё понукал и понукал кормчего и гребцов, торопясь домой, в Москву. И когда царская ладья пристала к берегу в каком-то глухом и пустынном месте, чтобы остановиться наконец на ночлег, уже звёзды высыпали на небосклон и стало темно. Сбросили сходни, снесли по ним на берег шатры и припас походный, спустилась царская стража, осторожно ступая по прогибающимся доскам, а за нею, при свете факелов, сошёл на берег и сам царь, поддерживаемый под руки с одной стороны братом своим немым Юрием Васильевичем, а с другой — постельничим царским Алексеем Адашевым.
Уже успел кто-то из расторопных слуг царских разложить первый костёр на лугу. Уже суетились люди вокруг походного царского шатра, воткнув в землю шест и растаскивая по сторонам атласный его верх. И уже предвкушал государь удовольствие походить по бережку, размять затёкшие ноги после долгого сидения в ладье, как вдруг… Как вдруг замычал, замахал руками немой государев брат, тыча перстом своим во тьму у государя за спиной, и закричали тревожные голоса на ладье, и заметались, заплясали в ночи зажжённые факелы, и все, кто был возле царя, забыв о нём, бросились туда, к сходням, где случилось, видно, что-то страшное, небывалое, чего никак не ожидал никто.
А случилось на ладье вот что. Едва ступила на шаткие сходни старая, вынянчившая ещё самого Ивана-царя мамка царская, держа на руках младенца-царевича, как подломилась гнилая доска и обрушилась вниз под грузным её телом. И упала старуха вместе с младенцем в воду, а место то оказалось
Был жив — и нет его. И оказалось, нужно-то было на то всё смерти всего ничего — много что полчаса.
Как громом небесным поражённый, сидел, онемев, царь у себя в шатре. А поодаль его без слёз на низенькой походной скамеечке сидела царица, тихо покачивая у себя в коленях мёртвого младенца-сына, уже спелёнутого кем-то то ли в простынь, то ли в саван — так что оставались видны лишь закрытые глаза его, да крохотный с горбинкой нос, да бескровные тоненькие губы на посиневшем его лице. А в дальнем углу шатра, там, куда не доступал свет от свечей, дрожала под конской попоной, и вскрикивала, и бормотала что-то своё старуха мамка, спасённая людьми, видно, лишь затем, чтобы уже до скончания дней своих расстаться с разумом, а вместе с ним и всяким пониманием того, где она и что происходит с ней.
Но не одни лишь они были в шатре. В скорбном молчании стояли вкруг царя, неся государеву службу, военачальники его, и князь Иван Мстиславский, и постельничий царский Алексей Адашев, и иные дворцовые чины. И потихоньку, то и дело оглядываясь на царя, уже готовил духовник царский Андрей аналой, и покров, и книги священные, и Святые Дары, ибо, по обычаю христианскому, даже душе младенческой, беспорочной, нельзя было отлететь к иным, горним мирам без церковного напутствия и прощения грехов её. А каковы те грехи — Ты сам, Господи, веси. «И вожделенное отечество подай мне, Господи, вновь сотворяя меня жителем Рая…»
А снаружи шатра уже трещали костры, и слышалось конское ржание, и перекликались между собой часовые. И дразнящий запах густого кулеша из походных котлов уже растекался окрест, по низким, затянутым седым туманом лугам. А над всем над этим стояла ночь.
Так вот они, «страшила те детские», о чём столь долго и упрямо толковал ему, царю московскому, Сильвестр! Не там, не за порогом земным, не в геенне огненной и не в котлах, кипящих смолой, они, а здесь: на сонном лугу, возле тихо журчащей во тьме воды, под мирными ночными звёздами, покойно мерцающими в вышине… Был Димитрий! Был сын, наследник царству Российскому, плоть от плоти и кровь от крови его. И было счастье в доме его царском, и была любовь, и надежда, и вера в то, что нет пред ним, властелином державным, преград земных и ничто, никакая сила смертная не может его остановить.
«Так за что же, о Господи? — терзался царь. — За что? За что кара Твоя мне, помазаннику и наместнику Твоему в вертограде Твоём? Чем прогневил я Тебя? И как понять, как угадать мне промысел Твой?… А может, то не Ты? А дьявольский сговор тех, кто не подвластен даже и Тебе? Злых волхвов, и карлов, и ведьм, и чародеев дерзостных, околдовавших и погубивших сына моего? А причина всему кто? Неужто… Неужто он?! Уж больно всё складно получается у него: послушался его — удача, не послушался — беда… Нет, нет, чур меня! Прочь! Разум мой мутится, и сил больше нет моих… Прочь! Прочь! Ибо если так оно — я погиб…»