Сильвестр
Шрифт:
Конечно, ведомо было всему Освящённому Собору, что дело-то уже решено полюбовно у государя в Верху, между им, великим государем, и святейшим митрополитом Макарием. И ведомо было всем, что рассудил государь наставника своего духовного для первости такого его прегрешения простить и на растерзание Собору не отдавать. А всё ж не обошлось без крика, и ругательства, и поношения его, Сильвестра, на том Соборе! А больше всех шумел молодой архимандрит Чудова монастыря Левкий, давно уже метивший, как знали все, на место духовника царского, да не любимый Сильвестром и потому злобствовавший на него больше всех.
Но ещё пуще, чем Сильвестру, досталось на Соборе том дьяку Ивану Висковатому за его, дьяка, гордыню, и богохульство, и поношение святых икон. С каких это пор, кричали тот же Левкий, и Нектарий, и многие иные чины церковные, всякий невежа дьяк
А вот Матюшу Башкина Собор постановил заточить в темницу на всю его остатнюю жизнь, пока не призовёт его Господь к себе. А старца Артемия постановили сковать и отослать на вечное покаяние либо в Печенгу, либо на Соловки, куда государь велит. А епископа Касьяна решено было с епископии рязанской прогнать, а дворян Борисовых силою постричь и тоже в какой-нибудь дальний монастырь сослать, а беглого монаха Феодосия Косого, который и из Москвы сумел сбежать, велели святые отцы сыскать и в цепи его навечно заключить. А Федьку Башкина, еретика нераскаявшегося и государевой власти неистового супротивника, Собор постановил предать анафеме и сжечь его принародно живьём на льду Москвы-реки.
Уже стемнело, когда Собор вынес свой приговор и царь наконец отпустил и митрополита, и епископов, и всех остальных. Надо было ехать домой — там ждали, но Сильвестр, потоптавшись немного на крыльце Грановитой палаты, всё же пошёл не к возку, поджидавшему его на Ивановской площади, а к Благовещенью. Большим ключом, всегда висевшим у него на поясе, протопоп отпер двери храма. Стылая церковная темь и гулкая, насторожённая тишина встретили его. В дни, когда заседал Собор, в Благовещенье служили лишь заутреню, и уже к ночи стены храма успевали покрыться густым инеем. А свечей бережливый поп тоже попусту жечь не велел: лишь у образа Пресвятой Девы Марии теплилась неугасимая лампадка да другая, поменьше её, мерцала в алтаре, у самых царских врат. Шаркая ногами по каменным плитам, Сильвестр прошёл в алтарь, вынес оттуда свечу и, перекрестившись, поставил её у образа Пречистый. Ну, всё! Похоже, что пронесло… Печаль теснила его сердце. Было жаль себя, было жаль Матюшу, и брата его Федю, и иных многих добрых людей, кого осудил сегодня Собор. Но ещё больше было жаль попу тех, кто в неправедном гневе своём послал их всех на смерть — либо в темнице, либо на костре. А жалел их поп потому, что то даже не вина была их, жестокосердных, а то была их беда. И платили они все за эту беду сполна плату великую всю свою жизнь.
Платили! И долго будут ещё платить. Оттого-то и живёт везде русский человек по-скотски, в вечном страхе, и раболепии, и горькой нищете, что всяк на Руси ненавидит прежде всего соседа своего, и его и считает виноватым во всём, и никогда не простит никому, кто либо делает, либо думает что по-своему, не так, как все.
Кому помешали Матюша и товарищи его? Чем ущемили они гонителей своих? Ну, Бога вместе искали истинного. Ну, Писание читали и толковали, бывало, по-иному, с пристрастием, не закрывая глаза на иные тёмные в нём места. Ну, хотели, чтобы во храме Божием молящиеся не мучились, не стояли на одеревеневших от усталости ногах до скончания службы, а сидели бы на скамьях, как сидят они везде в иных христианских землях. Кому от этого было худо? Царю, государству, церкви Христовой, народу русскому? Да никому! Никому не было худо. А вот вцепились всей стаей и растерзали невинных, аки звери хищные! Нашумели, накричали, настращали людей, чтобы и впредь никто головы своей не смел поднять от земли, и опять… И опять погрузились в вечную свою дремоту.
Но не одну лишь печаль — и радость тоже испытывал поп. А всё ж таки удалось ему, хитроумному, отстоять любимую икону свою! Не попустил Господь свершиться чёрному делу, отвёл руку, дерзнувшую было посягнуть на святая святых, на образ Пресвятыя Богородицы, покровительницы всех страждущих и скорбящих на Руси…
А ведь, по сути дела, прав был дьяк Иван! Прав! Много соблазну было в сей маленькой иконке для суровой и подозрительной души русского человека.
Понапрасну? А, собственно, почему? Где, в какой священной книге, в каком Божественном откровении сказано, что сие человеку не дано? Земной поклон тем двум псковским мастерам, да и тем, кто навёл их на эту мысль: Бог, и Сын Его Небесный, и Владычица Матерь Божия — то не страшные немилостивые судии человеку, брошенному от века на произвол судьбы и погибающему от собственной беспомощности и гибельных своих страстей, а вечные сберегатели и горние заступники его, радующиеся каждому доброму деянию и каждой удаче его в устроении жизни нашей на земле.
Спору нет: и Андрей Рублёв, и Феофан Грек, и Дионисий великий писали не так. Ввысь, к Богу, к Свету несказанному и непостижимому рвалась их душа.
И омерзительна была им земная жизнь со всей неправдою, и грязью, и жестокостью её. И лишь в Небесах, у престола Всевышнего, искали они надежду и спасение, презирая всё, что было, что есть и что будет с человеком в юдоли его земной… Но так ли оно, люди добрые? Прислушайтесь к сердцу своему! Может ли человек от рождения и до смерти жить в исступлении, проклиная свой земной удел и уповая лишь на жизнь вечную? Может ли он забыть, что зачем-то ведь послал его Господь на землю, и отдал ему её во владение, и заповедал ему жить на ней в трудах и любви? И вовсе не мачеха ему земля, а мать родная, вспоившая и вскормившая его. И не проклинать он должен жизнь свою на земле, а благодарить Создателя за милость Его неизречённую — возможность жить и быть.
Нет, не ересь это псковское письмо, православные, не зловредное новомыслие! И не гордыня то сатанинская людей, возомнивших себя равными Богу, как шумел тогда, тряся бородой, государев дьяк. Не гордыня то, а стон истомившейся, исстрадавшейся души человеческой. А в стоне том — надежда: либо Господь приблизится к человеку, вняв наконец его мольбам, либо человека приблизит к себе. И не когда-нибудь, не в день Страшного Его Суда, а ещё здесь, на земле.
«Помилуй мя, Господи! — шептал, припав лбом к холодному каменному полу, поп. — Открой мне волю Свою! Твоей ли тайною или недомыслием людским повелось так от века, что не приемлет мир лучших сынов своих и исторгает их из себя? И что означает сие, что обрёк Ты их, товарищей моих, на муки смертные, а меня пощадил? И долго ли мне, убогому, нести на плечах моих ношу мою, или и для меня уже где-то готов топор палача?…»
Но не только богомольный поп, а и государь Иван Васильевич после скончания сидения того соборного не пошёл к себе. Отпустив синклит церковный, государь сначала подозвал Алексея Адашева и о чём-то долго расспрашивал его. А потом, окружённый стражей с факелами, спустился он, государь великий, по потайному ходу из Грановитой палаты вниз, в дворцовые подземелья, осторожно ступая по склизлым каменным ступеням и опираясь на плечо верного постельничего своего.
Долог был царский путь по этому подземелью, сквозь мрак и могильный холод его. Сто ступеней вниз, то и дело задевая за сырые, вырубленные в известняке стены его, потом площадочка и ещё одна потаённая дверь, а потом по узкому длинному проходу, где идти можно было лишь в затылок друг другу, согнувшись и держась за идущего впереди, и где плескалась под ногами вода, и шарахались от идущих крысы, и то и дело хрустели под сапогами кости тех, кто нашёл здесь последнее своё успокоение, Бог весть, сколько лет, а может быть, и веков назад… А когда кончился наконец этот узкий лаз, открылось перед ними в чадящем свете факелов низкое, но просторное помещение, вроде большой пещеры, с узкими, забранными решётками клетушками вдоль стен. Это и была тайная государева темница, куда бросали лишь важных государственных преступников. Отсюда их и таскали до суда на пытку в Пытошную избу, сюда же, в эти клетушки, и кидали их после суда, кого на голый пол, кого, получше, на соломенную подстилку для верности приковав, однако, и тех и других ещё и цепью к стене.