Сильвестр
Шрифт:
Почему, почему за что ни возьмётся он, всевластный самодержец российский, всё валится у него из рук, всё рассыпается в прах? И все благие намерения его оборачиваются не тем и не так… И почему ни ласкою, ни грозою устрашающей, ни казнями кровавыми не может он ничего поделать с людьми? Дал он им магдебургское право-они же сами и отвергли его. А дал он им плеть, и дыбу, и страх, и твёрдую руку во всём — оказалось, что и этим их не проймёшь, и по-прежнему не хотят они ни в чём исполнять волю его, и лишь жмутся, и гнутся, и хоронятся по норам своим, и хнычут, и слёзы льют, а дел никаких не делают, сколько их ни стращай. Не хотят они ничего! Не хотят жизнь свою устраивать по-людски, не хотят землю пахать, как
«Так что же делать теперь, Господи? Научи! — молил царь, пытаясь проникнуть взором сквозь дымную пелену, нависшую над Москвой. — Отречься от царства и уйти в монастырь? Не по силам-де оказалась мне ноша моя, что не на ту-де голову возложил Ты, Всеблагий, — Мономахов венец? Или и дальше идти дорогой моей, уповая на милость и промысел Твой и не ропща на несчастную судьбу свою? Одна седьмая, говорите? Нет не седьмая! А если вставить в сей счёт всех сгинувших в Ливонской войне, и погибших от голода и мора, и безвинно убиенных в новгородский поход, и казнённых по воле моей за вины их и в устрашение другим, и сбежавших от гнева моего в леса — како будет оно тогда?… А хоть бы и седьмая, хоть бы и две седьмых! И две, и три седьмых, и половину народа моего положу, а от своего не отступлюсь! Не перестанет земля Российская родить хлеб, и не перестанут бабы в ней рожать детей. И коли суждено державе моей окрепнуть, и восстать, и победить врагов своих, то и оставшейся половины хватит, Чтобы настала в ней наконец иная жизнь… Суждено? А коли нет, коли не суждено? И что тогда?»
И едва всплывал в воспалённом мозгу царя этот вопрос, — а коли нет, коли не суждено? — как сразу слабели все члены его, и к горлу подступала тошнота, и хладный пот покрывал его чело, и ещё крепче хватался он тогда трясущимися руками за державный свой посох, будто надеясь найти в нём спасение от новых бед и несчастий, что только ещё ожидали его. И закрывал тогда в ужасе царь глаза, и где-то далеко впереди перед внутренним взором его открывались ему страшные, душу леденящие картины: моря и реки людской крови, и дым пожарищ, и разорение, и гибель всей Русской земли…
— Государь! Гонцы от хана Девлет-Гирея. Хотят говорить с тобой… — прервал вдруг одиночество царя кто-то из ближних его слуг, осторожно тронув государя за рукав.
— Гонцы? Зови! — встрепенулся царь, очнувшись от своих раздумий.
— Как прикажешь принять их, великий государь? Принести облачение твоё царское? И клейноты державные твои?
— Нет, не надо… В чём есть, в том и приму. В смирном платье приму, не до величания сейчас, — ответил царь и пошёл к шатру.
Привели гонцов. Их было двое. И, судя по виду гонцов, запылённых с головы до ног, по грязным, растрёпанным их шапкам и халатам, скакали они издалека.
— Как здоровье его всесветлого величества, хана крымского? — спросил царь, усаживаясь на складной стульчик, вынесенный перед шатром, и обращаясь к старшему из гонцов, приземистому седобородому мурзе.
— Государь наш милостью Аллаха и счастием своим воинским здоров, — ответил, поклонившись, мурза и замолчал.
По обычаю, гонец должен был в ответ спросить и о здоровье царя, но он не спрашивал, глядя прямо ему в глаза и пряча в короткой бородёнке своей усмешку. За спиной царя поднялся ропот. Но государь лишь шевельнул рукой, и ропот этот затих.
— Что приказал с вами брат наш возлюбленный, Девлет-Гирей? — помолчав, спросил царь.
—
Теперь уже не ропот, а многоголосый рёв раздался за спиной царя. Засверкали выхваченные из ножен мечи, и самые горячие из царских слуг бросились к гонцу, готовые на месте зарубить его. Но и на этот раз, взмахнув рукою, царь заставил свою свиту замолчать.
— Что приказал с вами, гонцами его, отец наш Девлет-Гирей? — опять помолчав, тихим и ровным голосом, будто и не случилось ничего, спросил царь.
— Шлёт тебе с нами великий хан Девлет-Гирей на письме указ свой, как тебе и дальше ему служить, — отвечал всё с тою же дерзкой усмешкой в бороде ханский гонец. — И ещё шлёт он тебе в подарок свой золотой, кинжал. А как с ним в позоре твоём поступить — сам смотри… А на словах великий хан велел тебе передать, что жжёт он и пустошит Русскую землю единственно что за Казань да за Астрахань, а богатства и казну твою применяет он к праху. Искал он тебя, царя московского, везде — и в Серпухове, и в самой Москве, желая головы и венца твоего. Но ты бежал из Серпухова, бежал из Москвы — и смеешь ещё хвалиться своим царским величием, не имея ни мужества, ни стыда! Ныне узнал он, великий хан, пути в государство твоё. И снова будет он вскорости к тебе, коли не вернёшь отчину его, Казань и Астрахань, назад. Да велел великий хан тебе прислать ему поминки богатые, да не то, что случится под рукой, а полною мерою, по старине. А коли не сделаешь того, что хан велит, и не дашь ему клятвенную грамоту и за себя, и за детей, и за внучат своих быть во всём в воле его ханской и служить ему, как служили отцы и деды твои, то пеняй тогда, царь, на себя.
И опять взревели в гневе и ярости бояре, и воеводы, и иные чиноначальники московские, поражённые сей дотоле неслыханной наглостью ханского гонца. И опять обнажили многие из них мечи. Но и на сей раз по знаку царя пришлось верным слугам его унять праведный свой гнев и убрать мечи обратно в ножны.
Ни один мускул не дрогнул на лице царя, пока мурза говорил свою речь. А когда умолк он и умолкли крики за царской спиной, встал государь со своего стульчика и, обведя державным взором тотчас же притихшее своё окружение, сказал гонцу:
— Добро! Скачи, холоп, и передай государю своему мой ответ. Бью я, царь и государь всея Руси, его ханскому величеству челом и молю его пожаловать, уйти в пределы свои и не воевать больше Русскую землю, покорности и смирения её ради. И ещё передай ему: согласен я исполнить волю его и жду его великих послов к себе, чтобы всё, как подобает меж великими государями, обсудить и накрепко установить. А чтобы не было у него, у хана великого, каких сомнений в правде моей, скажи ему, что был бы рад я, государь московский, хоть завтра видеть одного из сыновей его в Астрахани царём. И в том я пред Богом и перед людьми клятву мою ему, отцу нашему Девлет-Гирею-царю, даю… А грамоту ханскую отдай, холоп, дьяку нашему Андрею Щелкалову — пусть переведёт. И мы её после прочтём и гонца своего к хану, нимало не медля, с ответом на неё пришлём…
А отпустив ханского гонца, сел государь на стульчик тот складной у походного царского шатра, и понурил голову свою, и замолчал, не замечая никого вокруг. И видели многие из ближних людей его, как скатилась из-под полуприкрытых век царя слеза, и слышали они глухой, подавленный стон, вырвавшийся из его груди, и заметили они, как дрожат руки царские, сложенные в коленях, и как дёргается неудержимой судорогой его лицо. Но некому было в миг тот скорбный облегчить муки его, государя и великого князя всей Руси: чины дворцовые подступиться к нему боялись, а главный лекарь царский, немец Арнольф Линзей, ещё три недели тому назад сгорел вместе со всеми помощниками своими в Москве.