Сильвестр
Шрифт:
Но не только потому поселился Адашев не в крепости, а на ратушной площади, чтобы быть в любое время доступным для жителей этого города. А ещё и потому, что на другой стороне площади, в таком же купеческом доме, поселилась со своими детьми верная подруга его Мария-Магдалина. И чтобы быть у неё, не надо было ему теперь никому ничего объяснять, ничего предпринимать, а надо было просто пересечь уложенную брусчаткой мостовую и дёрнуть за тяжёлое медное кольцо, что висело в доме её на двери. И не раз, и не два на дню дёргал он за то кольцо а когда наступала ночь и площадь перед домом его пустела, эта дверь, щёлкнув засовом, затворялась за ним до самого утра.
Душным, знойным было то лето в Ливонии! Ни дни, ни ночи не приносили облегчения.
Но не эта изматывающая жара лишала их сна. И не мёртвая тишина под их открытыми окнами, не боязнь быть услышанными хозяевами за стеной заставляла их понижать голоса свои до еле слышимого шёпота. И не стоустой молвы, не осуждения людского страшились они, когда всё теснее прижимались друг к другу, будто пытаясь укрыть и защитить друг друга от беды. А страшились они того огромного, неведомого, что надвигалось на них обоих из тьмы ночи, и нависало над ними, и грозило им, и звало их к себе. И имя тому неведомому было — смерть.
— Беги, Алёшенька! Беги, пока не поздно… — шептала она, гладя его по ещё густым, ещё не тронутым сединою волосам. — одна ночь всего на коне, и тебя уже никому не достать. А из Риги — в Польшу! А там куда хочешь! Вся Европа знает Адашева. Везде за честь почтут принять и приютить тебя…
— А ты? А дети твои?
— А мы после… Мы к тебе потом приедем. Уляжется шум здесь, перестанут тебя искать — и мы тоже потихонечку снимемся. А всем вместе с тобой нам нельзя. Заметят! Сразу кто-нибудь донесёт, сразу погоню пошлют…
— Нет, Магда! Нет, сердце моё… Прожила ты полжизни в Москве, а не знаешь ты её. Да на другой же день, как хватятся меня, придут и к тебе! И уж никого не пощадят: ни тебя с детьми твоими малыми, ни жену мою в Москве, ни сына, ни дочь-невесту-никого!
И брата не пощадят, и сестру, и всю родню мою… Собаку дворовую и ту колом прибьют! Чтоб никому неповадно было бегать от грозного царя…
— А и так никого не пощадят, Лешек, Алёшенька ты мой… Никого из нас не пощадят! Теперь, если не убежим отсюда, всем нам от смерти не уйти. Сначала остуда царская, потом опала, а потом и смерть! И гадать и ворожить не надо, чтобы это знать… Так, может, хоть ты спасёшься? Ты нужнее Богу, чем мы все. От тебя много людям добра было и ещё много будет, коли будешь жить… А может, и нам повезёт, может, и мы ускользнём вслед за тобой… Ах, как хотела бы я жить рядом с тобой где-нибудь у нас, в Польше! Тихо жить, только тебя любить, а больше и не нужно ничего… Верую я во Христа, Сына Божьего, и в деяния святых угодников, и в иконы наши чудотворные! Верую, Господи… А всё-таки там у нас и люди помягче, и жизнь помягче, чем у вас здесь…
— А коли веруешь, то и перечить судьбе своей не след. Какой бы она ни была… Сердце моё обливается кровью, глядя на тебя, Магда, на безвинных деток твоих! И жаль мне вас, и жаль мне себя, и домашних моих жаль, а сделать я ничего не могу… Сказано в Писании: ни един волос не упадёт с головы человека без воли Божьей. А раз так, блюди, человече, лишь долг свой перед Ним, а в остальном положись во всём на Него. Ибо лишь один Он знает, зачем пришёл ты в мир и когда и куда ты из него уйдёшь… Обними меня покрепче, радость горькая моя! Прижмись ко мне… Кто знает, сколько нам осталось любить друг друга? Может, годы долгие, а может, и всего-то лишь эту ночь…
— Беги, Лешек… Беги, Алёшенька мой! Умоляю тебя, беги… Бог простит мне все мои грехи, если ты спасёшься…
— Не надо, Магда. Не плачь! Не терзай мне душу… Господь милостив! Может, ещё уляжется царский гнев. И минует нас чаша сия…
Но напрасны были все упования его на милость Божию! И напрасно таил он ещё надежду в сердце своём. Видно, отступились от него его святые заступники и ангелы Небесные покинули его. Не было уже для него спасения.
Стояло тихое августовское утро и на небе не было ни облачка, когда под окнами его дома раздался стук копыт и в комнату к нему ввалился покрытый с головы до ног пылью, измученный долгой дорогой царский гонец с вестью, как молния с небес поразившей всех. Скончалась благоверная царица Анастасия Романовна! Нет больше её на свете, богоданной нам хранительницы и оберегательницы Русской земли… Молитесь, православные, за упокой души её новопреставленной, как молилась она, страдалица, за вас за всех!
А когда улеглось немного всеобщее смятение, и отдохнул гонец, и сели они с Адашевым обедать, то и другое поведал ему посланец царский под великою тайною, уже от себя. Неладное-де что-то творится ныне на Москве! И началось то чуть не на другой же день после безвременной царицыной кончины. Поначалу, сказывал гонец, впал было государь как бы в столбняк, убитый смертью юницы своей ненаглядной, и пить не пил, и есть не ел, и лежал двое суток пластом, будто в беспамятстве. А потом вдруг сделался он, государь великий, яр, словно жеребец в табуне степном по весне, и пустился в пьянство и утехи непристойные, и всех девок и жёнок смазливых, что только были в Царицыном дворце, перетаскал к себе в опочивальню, а если кто из них запирался и не хотел идти, то силою велел их, строптивых, к нему приводить, а если кто охотою шёл — то таких дарил. И, сказывал ещё гонец, всполошились тогда бояре и весь синклит церковный, видя такое непотребство в доме царском, и молили государя вдовством себя долее не мучить и другую жену себе поскорее взять ради спокойствия державы Российской и всего народа христианского. И будто бы пошли они к царю с той мольбою как раз на осьмой день как преставилась государыня царица. И был-де оттого большой соблазн и недоумение среди всех, кто не забыл ещё обычаи наши православные и заветы церкви Христовой о долге живых пред ушедшими в жизнь вечную. А подбивали будто бы царя на все его бесчинства не иные кто, а братья царицыны, бояре Захарьины. И они же, сказывают, были первыми, кто затеял эту затею неслыханную, чтобы женить царя в другой раз, когда не остыл ещё и прах усопшей жены его.
И оттого, вздыхал гонец, стоит сейчас на Москве разброд и шатание великое. И всяк не знает, кому теперь молиться — то ли Богу, то ли дьяволу и ангелам его. И такого брожения умов на Руси не припомнят-де даже и старики.
— Ну, пора! Благодарствуй, Алексей Фёдорович, за хлеб да соль да за ласку твою, — проговорил посланец царский, поднимаясь наконец из-за стола. — Должно мне дальше поспешать, дальше весть мою печальную нести… А тебе, Алексей Фёдорович, помня доброту твою ко мне да и ко всем, кто служил под началом твоим, скажу одно: поберегись! Видать, и над тобой сбираются тучи чёрные. Повелел государь собрать и думу, и синклит церковный для соборного суда над Сильвестром-попом, да над тобою, окольничим своим, да над всеми, кто был с вами заодно. А на суде том повелел он вины ваши все исчесть бесхитростно и без утайки и всем Собором решить, как ему, государю великому, с вами теперь быть. А вины ваши главные, сказывают знающие люди, две. Первая вина — царицу на тот свет свели колдовством да чернокнижием своим. А вторая вина — государю в войне Ливонской помехи всякие чинили одной лишь корысти своей ради, отчего, дескать, приключились всему государству Российскому великие убытки и разорение и многая напрасно пролитая кровь…
— Так… Суд, говоришь? Заочно? Без нас?
— Да, Алексей Фёдорович. Без вас. Вроде бы так порешил сам Собор…
Ошибался, однако, посланец царский! Не Собор так решил, чтобы быть тому суду заочным, без «очевистного глаголания». А решили так, коли уж правду говорить, братья царицыны, бояре Захарьины-Юрьевы. Ибо сумели они, горластые, перекричать в том споре, как судить государевых изменников, и многих иерархов церковных, и дряхлого Макария- митрополита, и даже самого царя.