Сильвестр
Шрифт:
— Иван, прости меня… Ухожу… — еле слышно прошептала царица, когда он решился наконец поднять на неё глаза. — Я буду там Бога молить и Владычицу вашу Матерь Божию за царство твоё и за тебя… Я любила тебя, Иван… И буду любить вечно, как поклялась тогда Богу и тебе пред алтарём… А ты обещай только помнить обо мне. И на могилу мою иногда приходи… И ещё детей наших береги, Иван, в них надежда моя на счастье твоё… А вдовцом долго не живи. Возьми себе жену послушную, работящую. И чтоб любила тебя. Мне так спокойнее будет там, на Небесах. И за тебя, Иван, и за царство твоё…
— Что ты, что ты, Настенька! Не плачь, всё пройдёт… Всё пройдёт, и ты будешь жить. Я знаю… Мы вместе будем жить! Мы ещё
— Нет, Иван. Я скоро умру. Я знаю, мне уже не встать… Береги себя, Иван! Не пей много, прошу тебя. И на пирах до утра не сиди. Не выдержишь ты так долго… У тебя ведь тоже здоровье слабое. Это дружки-приятели твои не знают. А я-то знаю… И ещё об одном я тебя молю, Иван. Молю на пороге смерти моей… Молчала я всё про то, крепилась, думала — не дело жены мужа учить. А сейчас скажу! Сейчас я право имею сказать… Заклинаю тебя, Иван, смертию своею заклинаю: прогони попа, прогони всех подручников его! И Адашева тоже прогони… Пригрел ты не змею, а целый клубок ядовитых змей у себя на груди… Меня они колдовством, да чернокнижием, да вероломством своим уже извели. А скоро наступит и твой черёд… Молю тебя, Иван, молю ради детей наших беззащитных-прогони их! Не добро от них, а только зло… Иуда поп! Предал тебя за тридцать сребреников… Никому я здесь не верю, Иван! Только братьям своим и верю. И ты им верь — они тебя не предадут…
Ночь прошла, а к утру государыне царице стало лучше. Но хотя и на сей раз отступила болезнь её, много нового для себя узнала Москва на следующий день! Без совета с думою, по внезапному великого государя указу, были посланы князь Андрей Курбский и боярин Михайло Морозов в Ливонию, в войска — князь в большие воеводы, а боярин по пушечному и пищальному делу, коего дела был он великий знаток и в казанскую осаду за то почётом и громкой славою себя покрыл. А князю Горбатому-Шуйскому вышло повеление ехать не мешкая в Казань, где опять волновалась луговая черемиса,[69] а арские люди, в который раз нарушив изменным обычаем крестное целование, вновь побили многих государевых воинских людей и разбежались по лесам. А князя Дмитрия Курлятева в тот же день послал государь в Новгород и Псков припас воинский готовить и новую подушную подать на дорожное строительство и с лучших, и с чёрных людей собрать, а где случатся недоимки какие старые, то недоимки те без волокиты и нималого послабления взыскать и в государеву казну прислать.
И была Избранная Рада-и нет её! Остались от прежних советчиков царских возле него только поп благовещенский Сильвестр да постельничий Алексей Адашев. Но и малому ребёнку было теперь ясно, что отныне и их дни тоже сочтены.
Ещё служил поп службы в Благовещенье, а только невесть откуда появился новый пудовый замок на дверях собора, и ключи от того замка были уже у духовника царского Андрея, а не у него. Ещё низко кланялась попу, едва завидя его, стража дворцовая, но уже бывало, что и целыми днями сидел он на своей скамеечке в углу в верхних покоях царских, ловя на себе насмешливые взгляды ближних государевых слуг и дожидаясь, пока вызовут, да никто его не звал.
Ещё, как и прежде, принимал канцлер российский Адашев иноземных послов и гонцов с вестями, и челобитные на государево имя в Челобитной избе разбирал, и Степенную книгу о деяниях великих князей и царей московских по велению царя с усердием и великим прилежанием писал. Но уже не он, а другие, мимо него, докладывали большие и малые государские дела в думе. А бывало и так, что и на сами сидения думные
Всё чаще просиживал теперь благовещенский поп в одиночестве у себя, в комнатеночке своей, ночи напролёт без сна. Но не читал он ничего, не писал, а лишь смотрел прямо перед собой в слюдяное окошечко, в ночную тьму, да изредка вздыхал, снимая пальцами нагар с медленно оплывающей свечи.
Пусто стало в доме его! Жена его год назад умерла горячкою, почти что в одночасье, едва лишь успев проститься с ним да благословить его до новой встречи там, в Небесах, в жизни вечной. А сыну Анфиму доверил государь место дьяка в Смоленске да вдобавок ещё и торговать ему милостиво разрешил, и теперь и сын, и красавица невестка, и внуки его малые все были там.
О многом передумал в эти ночи благовещенский протопоп, беспрестанно вопрошая совесть свою и ища ответа на сомнения, что всё ещё мучили его. В чём долг его ныне по Бозе и перед людьми, пред душами их, страждущими и алчущими Света, их же доверил блюсти ему Господь? Он проиграл — это было очевидно и для него, и для других. Но что он должен делать теперь? Бороться, сопротивляться, использовать всё ещё немалую силу свою, чтобы попытаться оттолкнуть царя от нового, страшного его окружения, что ввергло и его, самодержца российского, и державу его в погибель? Или смириться и махнуть на всё рукой?
«Неповинен я, Господи, ни в нынешних бедах Русской земли, ни в грядущих несчастиях её! — шептал протопоп. — И не на мне эта кровь, что опять полилась в ней рекой… Я пытался, Господи! Я делал, что мог. Но силы были неравны! И, знать, не мне, убогому, дано было одолеть Врага рода человеческого и сонмы дьяволов его, что опять слетелись отовсюду терзать и мучить люди Твоя. Не я власть, о Господи! Не я, а царь — та власть, что послана им Тобою, ей же, по слову Твоему, подчинися без ропота и стенаний всякий человек…»
Бороться? Исход этой борьбы заранее известен: в лучшем случае чаша с ядом или кинжал под сердце где-нибудь в глухом московском переулке, а в худшем — плаха и топор. И не надо обольщаться: зная нравы московских властителей, жизнь ему теперь отмерена хорошо если в месяцах, а то, может быть, уже и в днях… Пойти на крест? По собственной воле? Дескать, Господь наш претерпел муки смертные ради людей на кресте, а ты, служитель церкви Его, пастырь и сберегатель душ человеческих? Что же ты?… «Я? А что я? — тосковал поп. — Кто хоть один на всех необъятных просторах российских услышит мой жалкий стон, когда голова моя скатится с плахи на помост? Кто хоть на миг задумается: за что, ради какой такой смертной нужды подставил я её под топор? Никто не услышит, никто не задумается! Лишь усмехнётся какой прохожий человек кривою усмешкою да сплюнет под ноги себе: дескать, ещё одним блаженным дураком на свете стало меньше, чего его жалеть? И меньше всех жалеть и думать о том будет царь…»
Ах, видит, видит он, смиренный служитель церкви Христовой, всю глубину той бездны, что разверзлась ныне пред народом русским и его царём! Проиграет царь эту безумную войну. Не выдержит он борьбы на две стороны — против всей силы, всей науки европейской и против диких крымских орд. И будет злобствовать царь, и будет винить он во всём нерадивый и непослушный свой народ. И чем больше будут утраты и поражения его, тем злее и яростнее будет тот зверь, что с малолетства живёт в его сердце и лишь ждёт часа своего, чтобы вырваться на волю и броситься на людей. И будет кровь, и будут казни великие на Руси! И изойдёт кровавыми слезами русский человек, и растерзают беспомощную и беззащитную державу Российскую враги её на куски… Видит, видит всё это поп! Видит, но не дано ему силы все это остановить.