Симфония тьмы
Шрифт:
«Странно, — думал Гил. — Жутко ведь мрачная вещь эта баллада».
Робот-оркестр взметнулся вихрем — всеми инструментами, всем туманным телом.
Отец молча смотрел на сына.
Ездок оробелый не скачет, летит; Младенец тоскует, младенец кричит; Ездок погоняет, ездок доскакал… В руках его мертвый младенец лежал.Гете
Есть что-то особенное в немецком языке — по-немецки эти слова кажутся еще более зловещими.
Гил поежился, повернулся к отцу и увидел, что Мейстро выжидательно смотрит на него — теперь уже не жует фрукты, а глаза стали туманными и непроницаемыми. Он явно ждал, пока сын что-либо скажет, — вот только Гил не мог догадаться, что сейчас будет уместно.
— Отец, эта баллада, «Der Erlk"onig»…
— Да?
Мать занялась уборкой со стола, хотя звуковые слуги справились бы с этим быстрее. Со стопкой тарелок в руках она удалилась на кухню. Отец проводил ее взглядом, потом вновь повернулся к Гилу.
— Меня удивило, — продолжил Гил, — что ты запрограммировал именно эту песню на сегодняшний вечер — вечер, когда мы вроде бы должны праздновать.
— Нет, — сказал Мейстро. — Эта баллада идеально подходит для сегодняшнего вечера. Для этого вечера другой мелодии вообще не существует.
И тогда Гил понял. Отец знал, что ему туго придется на арене, знал, как велика вероятность, что он не сумеет пройти испытание. И таким способом хотел показать ему, что все понимает, что сумеет принять и вынести удар, если его сына отправят в мусоросжигательную печь. На секунду Гил даже почувствовал своего рода облегчение. Да, отец сумеет принять удар и сохранить свою гордость, даже если сын не справится. Разве не чудо?.. Но тут подоспела вторая волна эмоций. Да, черт побери, может, отец и сумеет принять удар, но это ведь не отцу предстоит идти на смерть! Это ведь не отец будет изувечен и разодран в клочья на арене, а после брошен в жадное пламя мусоросжигательной печи!..
Душевный подъем, охвативший его миг назад, мгновенно утонул в черном злом отчаянии.
Позже, один у себя в комнате, Гил уснул с последней строкой баллады на устах. Уснул и попал в сон, который вновь и вновь снился ему всю жизнь, сколько он себя помнил. Всегда один и тот же сон. Вот такой…
Голая стена из неровных торчащих камней поднимается над унылым речным берегом к полке из полированного черного оникса, которая протянулась в доброй сотне футов над головой. Время — какой-то неопределенный ночной час. Небо не синее и не черное — рябое, крапчатое, в неприятных коричневых и гнилостно-бурых пятнах. Там, где эти два цвета перекрывают друг друга, они выглядят как кровь — засохшая струпьями кровь. На излучине реки ониксовая полка выступает далеко, простираясь над водой до другого берега, и образует крышу, а на этой крыше стоит пурпурное здание с массивными колоннами вдоль фасада, каждая из которых обрамлена поверху черными каменными ликами. Вокруг — великая и глубокая тишина, она не просто висит надо всем, ее излучает местность. Луна — неподвижный серый диск.
Гил как будто приближается к полке и зданию, как всегда всплывая вверх от воды на черном листе, и это очень странно, ведь ветра совсем нет. Потом, проплыв над строением с колоннами, он снова опускается к реке. Мягко покачиваясь, точно в колыбели, плывет он к Стигийскому морю, которое поглощает его и увлекает к не знающему света дну, где воздушная река несет его над морским ложем, мимо того же самого пурпурного здания, того же самого мыса, в то же самое море, на дно, его встречает в точности та же река, в точности то же здание, тот же океан, и…
Он проснулся в холодном поту, глаза ныли, словно и на самом деле до боли всматривались в невозможную реальность сна. Сердце колотилось от страха, который в то же время был неописуемо сладостным и желанным…
Этот сон посещал его с тех самых пор, как он, тогда трехлетний ребенок, побывал на арене вместе с отцом, который инспектировал приготовления к церемонии Дня Вступления в Возраст. В центре площадки гудел Столп Последнего Звука — врата в ту землю за пределами жизни, где все иначе. Эта колонна страшно заинтересовала мальчика, и он, вырвавшись от отца, подбежал к Столпу, сунул голову внутрь и увидел диковинную страну за ним.
Гил не знал, боится ли он или же с нетерпением ждет своей встречи со Столпом завтра, в конце церемонии.
Завтра…
Арена…
Внезапно он подумал, не будет ли ему трудно снова заснуть.
То же самое мгновение. Затемненная комната Башни Обучения. Во мраке видно лишь оранжевое свечение — рояль.
Руки на клавишах — как пена на волнах.
Сгорбленная фигура бешено мечется, вертится, колотит, стучит по клавишам с безумием ненависти, которая выкипает через глаза… Вдыхаемый воздух со свистом врывается в сведенные судорогой, высушенные страхом легкие… На щеках — слезы…
Рози колотит по клавишам. Может быть, завтра он станет правителем всего общества музыкантов. Может быть, он станет трупом. На арене все может повернуться либо в одну сторону, либо в другую.
Он проклинает клавиши и свои пальцы. Он топчет ногами педали, и ему кажется, что пальцы на ногах переломаны.
И рояль все время поет: «Завтра… завтра…»
А между тем когда-то…
В часовне «Первого Аккорда» — здания генных инженеров — Прыгун присел, глядя на медленно открывающуюся дверь, через которую собирался выйти сам. Его ноздри раздулись, пытаясь уловить запах, какие-нибудь духи, что ли…
Музыкант, вошедший в часовню, не заметил популяра, сгорбившегося за спинкой последней молитвенной скамьи, закрыл за собой дверь и повернулся к алтарю. Ритуальным жестом он сложил ладони перед лицом, соприкоснувшись кончиками пальцев, потом развел руки в позицию, из которой дирижер может начать симфонию, и тогда увидел Прыгуна.
Музыкант раскрыл было рот, чтобы закричать, и тут популяр прыгнул. Он отбросил музыканта к стене, припечатав всеми своими тремя сотнями фунтов. Музыкант, в мгновенном напряженном усилии, взведенном бешеным выбросом адреналина, вырвался и сумел сделать один неуверенный шаг. Но Прыгун, обхватив кулак одной своей руки пальцами другой, взметнул эту дубинку из костей и плоти и резко обрушил на шею музыканту. Позвоночник несчастного с треском сломался, и он повалился лицом вниз. Голова его неестественно вывернулась, оказавшись под левой рукой.