Синдерелла без хрустальной туфельки
Шрифт:
Когда-то давно, лет десять, а может и больше, назад, он принес один из первых своих юношеских романов в издательство, и его очень даже похвалили тогда за «необычайно легкое перо». А роман все-таки не взяли. Формат не тот оказался. Грустный редактор, интеллигентный вежливый мужчина, тоскливо и с сожалением на него глядя, присоветовал написать что-нибудь на злобу дня, то есть детективно-криминально-кровавое, как он выразился, для «нашего нового читателя». Настоятельно присоветовал. И одновременно, будто извиняясь, произнес — ну, вы же, мол, сами все понимаете… Саша не понимал. Не поверил он тогда в безысходную и криминальную эту читательскую кровавость-потребность. Обиделся. И больше никуда не пошел. И с тех пор писал только «в стол», сам в себя, в компьютерную безразмерную память, находя в этом своеобразное даже удовольствие. Выдуманные им герои были его друзьями и врагами, и тексты его дружили с ним, и строчки умели торопливо цепляться одна за другую. Он мог просидеть за компьютером четырнадцать часов подряд, мог
И даже физическая, материальная сторона жизни, как он считал, сложилась у него довольно удачно и очень разумно. Его собственная, личная территория была огромной — свалилась ему на голову в виде бабушкиного квартирно-четырехкомнатного наследства, родители его, слава богу, были живы и здоровы и пребывали себе круглый год на свежем воздухе на своих шести сотках, и даже на вполне сносную материальную жизнь он мог себе заработать, не ходя на службу и не насилуя этим самым свое лично-драгоценное время, — после полученного в юности технического образования он мог легко отремонтировать любую, даже самую сложную бытовую технику. Как в нем сочетались способности технаря и огромная потребность в постоянном литературном творчестве, он не понимал. Но потребность эта была неистребима, жила сама по себе, хотя и не требуя выхода в свет, но диктуя ему свои, собственные условия жизни. И личной в том числе.
Нет, женщины его никогда своим вниманием не обходили — он был статен, высок, довольно симпатичен, не жаден и добр. Только вот глаза его смотрели часто не на женщину, а внутрь себя, и пропадали там надолго. Он даже мог взять и замолчать в самый ответственный момент, просто на полуслове уйти в себя. Бывали с ним такие казусы. Внутри вдруг что-то находило-наплывало и требовало все это срочно записать или запомнить хотя бы. И очень страшно было это забыть. Как будто он не имел никакого права забыть, как будто это была чья-то чужая тайна, чье-то чужое откровение, за которое он был целиком и полностью в ответе. А иногда на него нападали приступы особо острой чувствительности, и казалось, что окружающее пространство — воздух, дождь, тишина, городские шорохи — имеет свою, очень тонкую и живую организацию, схожую с нервной системой человека, и так же меняют настроение, и он это настроение понимает, чувствует и слышит, и может входить в него, как свой, запросто, как входит в дом близкий друг, взяв ключи в потаенном месте — под лестничной ступенькой крыльца, например, или на дверной притолоке… Оно, окружающее пространство, словно доверяло ему таким вот образом излить себя в некую осязаемую красивую форму, в незатейливо бегущие по экрану строчки и в благодарность наполняло его тихим, счастливым светом. В такие минуты он сам себе не принадлежал, он никому и ничему не принадлежал…
Так вот и Марина в одночасье оказалась у него в доме — он просто механически оторвался от компьютерного экрана на дверной звонок, открыл ей и стоял долго, смотрел, как она шевелит губами, рассказывая про чудесные свои биологически активные добавки, потом повернулся и ушел обратно к компьютеру, оставив для нее дверь открытой. Ну, она и вошла. И осталась, следуя пословице про «дайте попить, а то так есть хочется, что переночевать негде». Сначала осталась действительно переночевать — он ей выделил для этого отдельную комнату, потом попросилась еще на несколько дней — на время «поиска себе жилья», потом потихоньку-помаленьку навела в его квартире настоящий кухонно-домашний уют, а потом он и сам не заметил, как плавно устройство этого самого домашнего уюта переросло в сожительство. Он совсем и не против был, поскольку инициатива всех этих радостей шла только от Марины, тем более что инициатива эта была тихой, незаметной и скромной — до определенной поры. Немного оглядевшись и, как ей показалось, достаточно на этом боевом плацдарме закрепившись, Марина начала шаг за шагом отвоевывать сама себе жизненное пространство — вскоре во всех комнатах выстроились огромными штабелями большие и малые коробки с чудными препаратами для омоложения и оздоровления человеческих организмов, без конца ходили туда-сюда и громко разговаривали какие-то люди — жизнь закипела и закрутилась вокруг него неким шустрым и коммерчески-забавным фонтанчиком. Его не раздражало — пусть. Он так глубоко проваливался в свой мир, что и не замечал ничего вокруг…
Вскоре Марина «огляделась» уже до такой степени, что перекинула свою жизненную активность и на него и принялась его переделывать, то бишь выводить из состояния этого многочасового сидения за ноутбуком, как любящие и порядочные жены выводят своих загулявших мужей из состояния запоя. Она сама находила ему множество «срочных» клиентов, у которых что-нибудь без конца ломалось, старалась покупать нужные вещи в дом обязательно «в кредит», ставя его перед необходимостью быстро и срочно зарабатывать деньги на очередной взнос, и даже поговаривала об устройстве его на какое-нибудь доходное место работы — негоже вроде как здоровенному мужику дома сидеть да в компьютер зазря пялиться.
Особенно Марину раздражала непонятная его склонность к благотворительности — Саша частенько мог позволить себе такую роскошь, как не брать денег в расчет, если видел, например, что в доме этих денег нет вовсе, а сериалы телевизионные являются
Саша не спорил с ней нисколько, он просто искренне удивлялся этой ее крайней, нерушимой уверенности в своем знании жизненной истины удивлялся напористости в стремлении фанатично перекроить всех и каждого под свою эту истину и где-то восхищался ею даже. Она действительно была искренне уверена в том, что все люди — просто пластилин в руках друг у друга, рабочий материал, и рядом живущий может вот так взять и запросто вылепить из другого себе подобную куклу. Но удивлялся он недолго. Совсем скоро стал раздражаться. А потом стало и вовсе уже невмоготу, хотя он стоически все терпел. И молчал. Не мог он с ней затевать никаких споров, не хотелось ему. Марина же принимала это его молчание за проявление виноватости и полной им осознаваемости человеческой своей никчемности и в благих своих намерениях все больше и больше на него наступала, пока однажды, придя домой из очередного похода, призванного оздоровить людей чудными ее препаратами, не наткнулась на его записку: ушел, мол, не жди и не ищи, поживи еще какое-то время, пока с другим жильем не устроишься…
Вот так все просто, доходчиво и понятно, как показалось бы, наверное, обыкновенной женщине, получившей такое послание. Но только не Марине. Записка эта, кроме досады, ничего больше в ней не вызвала. А досада по голове пребольно стукнула, конечно. Еще бы, если сама во всем виновата — и не прописалась даже, и в загс не успела сбегать, а туда же, полезла поперек батьки в пекло без статусов… Но досада в руках очень активной женщины, такой, как Марина, — это всего лишь особого рода препятствие, небольшой такой барьерчик, который надо взять, то есть быстренько его перепрыгнуть и бежать-нестись дальше к вожделенному счастью, к жизненному своему успеху. Поэтому уступать молчаливого и покладистого Сашу со всеми его квартирно-дачными удобствами Марина никому вовсе не собиралась…
Это же самое понял и Саша, когда о визите Марины поведала ему Ольга Андреевна, а потом и Василиса добавила свою ложку дегтя к этому рассказу. По большому счету, он вовсе на Марину не злился, он вообще злиться ни на кого толком не умел. Да и времени особо у него тоже не было — очередная рукопись захватила настолько, что требовала его всего целиком, со всеми мыслями и эмоциями, чувствами и переживаниями. Как-то не ко времени вся эта история вообще затеялась…
Он снова встал у начинающего синеть предрассветного окна, закурил, направил дым в форточку. Октябрьское небо на горизонте уже отсвечивало легким неприятно-розовым холодным сиянием, потянуло в форточку и ранней, по-особому стылой утренней неприютностью. Он любил ложиться спать именно в такие вот утра, когда голова трещит от долгой вечерне-ночной работы, когда в себе ощущаешь легкую и звенящую, восхитительно-приятную пустоту от выброшенных в компьютерную память эмоций, когда можно постоять вот так у окна, покурить и ощутить необыкновенное удовольствие от ночного своего полета-провала, от написанного в этом полете-провале текста. А сегодня вот полночи потерять пришлось — и все из-за этой девчонки… Как она его, девчонка эта, хорошо поддела — от жены, мол, удрал. Ну и удрал, и что? И не от жены, а от Марины. И не удрал, а дал ей время от него отвыкнуть — не выгонять же ее на улицу вместе с многочисленными коробками да баночками…
Саша опять поморщился досадливо, зябко передернул плечами от ворвавшегося в форточку стылого воздуха. Сняв очки, потер лицо твердыми ладонями и шагнул к покрытой клетчатым стареньким пледом тахте, на ходу расстегивая рубашку: спать, спать, как ему хочется спать…
Проснулся он поздно, от деликатного, едва слышного стука в дверь. Комнату вовсю уже заливало обеденное солнце, через неплотно прикрытую дверь из коридора доносился уютный домашний запах жарящегося на подсолнечном масле лука. Саша соскочил с дивана, накинув на ходу халат, распахнул дверь.