Синдикат «Громовержец»
Шрифт:
Пельмень был нетороплив и массивен, но при этом нерешителен, если не сказать трусоват. Его отличал пессимистический подход к жизни, от которой он всегда ждал подвоха.
Они частенько сидели с Паклей во дворе. Пакля, бывало, делился новостями и наблюдениями. Пельмень же хмурился, мял и крутил по привычке левое ухо и находил во всем какие-то знаки беды. После этого первый, как правило улетал в город на поиски новой информации и пищи для разговоров, второй же возвращался домой и, хмурясь, переваривал эту пищу.
Дома у Пельменя был телевизор,
Наступил тот редкий день, когда Пельмень согласился покинуть периметр своего двора и посетить остальной мир. Они с Паклей шли на речку, где собирались исполнить один традиционный обряд, знакомый обоим со времен босоногого детства.
— …И, значит, Бес взял у бати фотоаппарат, — рассказывал по пути Пакля, — привинтил к нему такую приблуду в полметра — все равно, что подзорная труба. Я сам в такую смотрел — близко-близко видно. И вот, значит, дождался, пока Халабуда трусы снимет и заплавает, нащелкал кадров со всех сторон. А сам фотографии делать не умеет. Понес их, дебил, заказывать в ателье. А там Дрюня хромой работает, знаешь Дрюню? Через день Бес приходит за фотками. Приходит, значит… Дрюня ему навстречу выхрамывает. И как даст в хайло! Бес вскочил, а он опять ему — как вломит! И фотки эти на его глазах — в клочки рвет…
— За что в хайло-то? — хмуро поинтересовался Пельмень.
— Ты слушай! Бес, дебил, у умных людей-то не стал спрашивать. А они бы ему сказали, что Дрюня этой Халабуде — родной брат. Понял?
— Брат? — хмыкнул Пельмень и осуждающе покачал головой.
Халабудой в Зарыбинске звали старую гречанку, очень толстую, черноволосую и усатую. Мало кому было известно ее настоящее имя, однако каждый сопливый детсадовец был о ней наслышан.
Знаменитость Халабуды базировалась на том, что каждую среду, если была хорошая погода, она шла на речку в одно и то же место, раздевалась догола и мылась.
Об этой привычке знали все. Каждую среду кусты напротив любимого пляжа Халабуды трещали от набившихся в них мальчишек. Халабуда была поистине огромна. На нее смотрели не как на обнаженную женщину, а скорее как на редкий биологический вид.
Как правило, зрители досматривали спектакль до того места, где гречанка, смыв мыло и шампуни, выползала на берег, потрясая своими складками. В этот момент наступала кульминация веселья: все вылетали из кустов, свистели и упражнялись в остроумии:
— Эй, сыска отвалилась! Вон плывет в корягах!
— Всю тину поела, бегемотина! Гусям не оставила!
— Ой, не могу! Баба нырнула — две деревни смыло!
— И плотину снесло!
И еще молодежь любила скандировать:
— В нашей речке сдохли раки — Халабуда мыла сраку!
Гречанка при этом обычно прикрывалась большой мочалкой, грозила исполинским кулаком и разражалась такой виртуозной русской бранью, что мальчишек аж зависть брала. Не одно поколение школьников познало с ее помощью самые тонкие нюансы инфернальной словесности.
Закончив выступление, Халабуда уходила в кусты и одевалась. И все равно в следующую среду приходила на то же самое место. К искреннему восторгу зарыбинских оболтусов.
Сегодня как раз была среда, и Пакля с Пельменем как раз шли на речку по хорошо известной обоим дорожке. Пакля на этот раз достал где-то старый театральный бинокль, что обещало сделать наблюдение в два раза интересней.
— Значит, брат, говоришь? — хмуро повторил Пельмень, по привычке накручивая на палец ухо. — Как бы нам от него не огрести…
— Ага! — оскалился Пакля. — Ему делать нечего, только нас по кустам караулить.
Почему-то сегодня зрительская ложа была почти пуста. Среди кустов торчали только двое совсем уж сопливых пацанят, да и те не из Зарыбинска, а из Правобережного поселка. Свирепо матерясь, они спорили, даст ли каратист по морде боксеру.
— Чего-то нету никого, — тревожно пробормотал Пельмень, тронув ухо. — Может, всех прогнали?
— Кто?!
— Ну, не знаю. Может, Халабуда мужиков попросила. Или Дрюня их попросил…
— Ага, конечно! Мужики, чтоб ты знал, сами сюда ходят прикалываться.
Пакля нашел в утоптанных кустах удобную позицию и бережно достал бинокль. Он был крошечный, как игрушка, помятый, но такая вещь в Зарыбинске считалась редкостью. И действительно, трудно найти театральный бинокль там, где нет театра.
Пельмень присел рядом на изогнутый ствол, древесина жалобно хрустнула под ним.
— У дядьки бинокль взял? — спросил он.
— Ага, — Пакля уже осматривал окрестности.
— А он где взял?
— А я знаю? Нашел в помойке, наверно. Пельмень покачал головой и намотал ухо на палец. Он знал, что дядька Пакли — небезызвестный Денис Романович Паклаков — немалую часть жизни отдает помойным изысканиям.
— Везет людям, — вздохнул он. — Бинокли находят… Я вот ничего хорошего еще не находил.
— А ты искал? Ты только дома сидишь, «селедок» кормишь. Ладно, сейчас к нам такая «селедка» приплывет, что… — он замолк и принялся крутить окуляры.
Мысль о голой Халабуде, которая вот-вот должна была выплыть из камышей, вдруг задела в душе Пельменя какие-то потаенные струнки. Он потрогал ухо. Ухо было на месте.
— Слушай, Пакля, а у тебя баб много было? — спросил он.
— Много! — очень поспешно и заносчиво ответил тот. Потом добавил уже спокойнее: — Хватало. А у тебя?
— У меня… — буркнул Пельмень и помял ухо. — Да не совсем много. Маловато.
Пакля тихо хмыкнул. Он понял истинную цену этого «маловато».
— Ну а вот сеструха к тебе ходит, — сказал он. — Ты ее не забодал еще?
— Да ты что! — в ужасе проговорил Пельмень. — Она ж — сеструха!
— Ну и? У сеструх, что ли, копилка не с того места? Тем более двоюродная…