Скала Таниоса
Шрифт:
Все селение веселилось и праздновало до самой зари. А назавтра патриарх и шейх вместе отправились во дворец Бейтеддина, дабы заново подтвердить свою верноподданническую преданность эмиру, правителю Предгорья, и возвестить о своем примирении. Их приняли с почестями».
«Боже, каким чужим я чувствовал себя среди этих праздничных торжеств!» Душевное равновесие Таниоса вновь пошатнулось, решимость его не покинула, но ярость и презрение туманили разум. Время от времени, пытаясь отвлечься от черных мыслей, он представлял себе то пасторскую жену,
И все бродил, блуждал — гнев всегда гнал его вон из дому.
— Ну что, Таниос, хорошо ли думается ногами?
Юноша был не в том настроении, чтобы отозваться на подобную шутку, но этот голос был ему знаком, а силуэт, темневший перед ним, тем паче. И не столько силуэт самого Надира, сколько его неразлучного мула, спину которого отягощала персона хозяина.
Таниос сначала в безотчетном порыве обнял погонщика мулов, но тут же вспомнил, какие слухи ходят об этом человеке, и торопливо отшатнулся. А тот продолжал:
— Я и сам размышляю ногами. Само собой, я ж только и делаю, что топаю по дорогам. Мысли, которые ты куешь подошвами, потом поднимаются к голове, успокаивают тебя и бодрят, а те, что от головы спускаются к ногам, отягощают и обескураживают. Не ухмыляйся, тебе стоит послушать меня серьезно… А уж потом, после, можешь смеяться, как все. Никому не нужна моя мудрость. Впрочем, потому-то мне и приходится торговать своим барахлом. А когда-то у арабов было принято в награду за каждое мудрое слово дарить верблюда.
— Ну да, Надир, если бы ты мог продавать свои слова…
— Знаю, я многоречив, но и ты же пойми: когда я в пути от селения к селению, в моей голове мелькает столько всего, а сказать об этом некому. Но уж когда доберусь до жилья, тут-то я даю себе волю.
— Наверстываешь, да так, что тебя волей-неволей гонят прочь…
— Иной раз случалось и такое, но этому больше не бывать. Можешь не рассчитывать, что я заявлюсь на Плиты, чтобы рассказать, что шейх Раад по своей вине вылетел из школы, потому что загубил розы и, как последний грязный паршивец, полез под юбку той даме. Не поведаю я и о том, что его родитель, прежде чем провести его, как героя, через все селение под крики «виват!», залепил ему две оплеухи, одну по правой щеке, другую по левой.
Таниос отвернулся и трижды сквозь зубы сплюнул. Надир этого жеста не одобрил.
— С твоей стороны было бы ошибкой злиться на этих людей! Они так же, как ты и я, знают, что на самом деле произошло, и Раада осуждают, как и мы с тобой. Но эта ссора с патриархом и эмиром стала опасной, она могла дорого обойтись, и этот союз с англичанами был тяжким бременем, надо было как-то выпутаться и сделать это с высоко поднятой головой…
— С высоко поднятой головой?
— Наглого соблазнителя можно ругать, но его никогда не презирают. Так уж оно испокон веку. Его отец может говорить о его похождениях со смехом.
— Что до меня, мне не смешно.
— О жене пастора не беспокойся, она же англичанка.
— Ну и что из этого?
— Говорю тебе: она англичанка — худшее, что может с ней случиться, это если ей придется покинуть здешние края. Между тем для тебя или для меня уехать отсюда — самое лучшее, о чем только можно мечтать.
— Ступай-ка отсюда, Надир, со своей мудростью филина, мне и без нее тошно!
Негодование, стыд, печаль — все эти чувства, пробужденные в душе Таниоса сельским празднеством, тем не менее таили в себе известную отраду, он мог утешаться сознанием, что один против всех — прав, что его глаза остались широко открытыми, когда прочие позволили трусости и самодовольству ослепить себя. Он дал себе слово, что в понедельник утром, когда снова придет в школу, непременно навестит миссис Столтон и поцелует ей руку, как поступали джентльмены, истории о которых он читал в английских книгах, а также засвидетельствует ей «свое глубочайшее почтение и сыновнюю привязанность» или придумает еще какую-нибудь великолепно закрученную фразу в том же духе, а еще скажет ей, что все селение знает правду о том, что произошло…
Таниос ни на минуту не допускал мысли, что он и сам ослеплен, пусть не самодовольством, но надеждой. Надеждой, что завтра на рассвете сможет покинуть замок, чтобы вновь обрести просветленный покой классной комнаты. Ни на миг не заподозрил он этой, однако же, простой, самоочевидной истины: отныне речи не могло быть о том, чтобы дитя селения переступило порог школы пастора-англичанина. Шейх и патриарх, прежде чем рука об руку направиться во дворец эмира, как нельзя более ясно дали Гериосу это понять.
С той минуты управитель начал со дня на день, с часу на час оттягивать ужасный момент, когда ему придется объявить Таниосу эту новость. Может, парень сам как-нибудь сообразит, поймет, что надо покориться… Нет, для него это было немыслимо, невозможно. Все его надежды на будущее были связаны с этой школой, вся его радость, он только этим и жил. Пасторская школа, именно она помирила его с семьей, с замком, с селением, с собственным рождением, наконец.
В воскресенье вечером семья собралась вокруг блюда с кишком, обмакивая ломти хлеба в густую похлебку. Гериос рассказывал о том, что узнал относительно распри между египетским пашой и Великой Портой; зашла речь о сражении, которое готовилось на берегу Евфрата.
Ламиа изредка вставляла какой-нибудь вопрос и давала указания молоденькой девушке, которая им прислуживала. Таниос ограничивался тем, что кивал головой, а сам думал о своем, о завтрашнем дне, о том, что скажет пастору и его жене, когда увидит их впервые после скандала.
— Наверное, тебе надо объяснить Таниосу… — напомнила мать, дождавшись, когда в разговоре повисла пауза.
Гериос кивнул.
— Я ему просто повторю то, что было сказано мне, а объяснять ничего не собираюсь, мальчик достаточно умен, ему не надо долго растолковывать что к чему, он и сам, конечно, все уже понял.