Скандалист
Шрифт:
— Молодость? Вторая молодость? Нет, старость, милый мой. Старость ложится тебе на плечи. Где взять тебе душевную бодрость, чтобы с достоинством перенести ее?
Помнится, студентом, увлекаясь Сенекой, он доказывал, что жизнь, как драгоценная вещь, должна занимать немного места, но стоить дорого. Измеряться не временем, но делами. Какие же дела могли бы измерить его жизнь? Что занес бы он в свои двадцать пунктов, на которых, подводя итоги, помешался покойный профессор Ершов? И сколько лет осталось ему до двадцатипятилетнего юбилея? Как
Как дорого дал бы он теперь за то, чтобы с мужеством смотреть на каждый свой день как на последний. Его жизнь. Она похожа на длинную и глупую историю Танузия, прозванную за ничтожество charta cacata! [12]
И решительно все равно — сколько времени он будет сидеть еще над минеями и палеями.
«И помажете тело eia на отпаденiе власомъ. Хитреци же и книжници молвяхоу, iako совокупляется съ нею. Заченши же отъ него…»
А бунт его! Ведь это ж была просто тоска — тоска по самому себе, обида на то, что не удалась, что зачитана жизнь.
12
Вонючая история ( лат.).
Но ничего не начинается снова, время не возвращается обратно. Неуклонное, оно гонит его в гавань тихую и сыроватую — от которой никто не смеет отказаться.
Ну что ж, есть известная доля доблести и в том, чтобы уйти, когда гонят. Нужно только делать вид, что уходишь добровольно.
Вот он не хотел уйти добровольно, он возражал, позабыв о том, что время не слушает возражений. И все-таки он уходит. Он отступает к своим книгам, да простится ему непокорство, да простится ему смерть жены!
«Заченши же отъ него и иде въ землю свою и роди снъ и сеи бысть Навуходоносоръ».
Он поднял глаза. Приветливый, горбатый на одно плечо старик — хранитель рукописного отделения, неторопливо, плавно приближался к нему, слегка склонив голову набок. Ясное, с голубыми глазами лицо его вежливо улыбалось.
Он радостно поднял руки, узнав Ложкина, — казалось, он приветствовал его от имени всех фолиантов, толпившихся за его спиной. Приблизясь к нему, он приложил руку к сердцу и сказал голосом, детским от учтивости:
— Soyez le bienvenu, monsieur!
Черные люди счищали острыми лопаточками грязь с асфальта. Потолок был как в оранжерее. Тележки, запачканные черным маслом, толпились у багажных вагонов, у тупика, из которого не было выхода паровозам. Вокзал был каменный, железный, похожий на самого себя.
На себя самого не был похож Драгоманов.
Равнодушно сунув Верочке руку, ничего не сказав Некрылову, он оставил их на перроне и вернулся в буфет. С буфетчиком он долго торговался. Выбрав большое яблоко, он грубо съел его.
— Вас, кажется, нужно поздравить — медовый месяц, или как там это называется, — сказал он, обчищая языком зубы. — Так вот, я тебя, Витя, поздравляю, а вас, Вера Александровна, — нет. Вас не поздравляю.
От вежливости его и следа не осталось, он уже пальцем чистил зубы. Никого не нужно было поздравлять, даже и показывать не нужно было, что он знает историю этой поездки.
Он был зол, эти женщины вокруг Виктора его раздражали. Юбки, хвастовство.
Некрылов насторожился, засвистал. Что-то переспросил коротко. Потом рассмеялся.
— Он завидует, — объяснил он Верочке, — но мы уже условились с ним. Через две недели он приезжает ко мне в Москву, и я выдаю его замуж, за очень хорошую женщину. Она не очень проказливая, но она… она будет проказливая.
— Через две недели, — размеренно сказал Драгоманов, — я уеду куда-нибудь к чертовой матери. В Бухару, может быть. Или в Персию. Я решил, Витя, перевести весь Узбекистан на латинский алфавит. Может быть, мне удастся устроить им приличную литературу.
— А зачем тебе уезжать? Для биографии? Не уезжай. У тебя университет, наука. Тебя уважают. С кем же я буду браниться, если ты уедешь?
Драгоманов ничего не сказал. Он смотрел на Веру Александровну. У нее было счастливое лицо. Это его раздражало.
— С женой, — сказал он наконец. — Ты будешь браниться с женой. С учениками. Они предъявят тебе счет — за плохие киносценарии, за случайные фельетоны. И ты будешь уничтожать их. У тебя будет дело.
Некрылов недовольно поднял брови.
— Я могу существовать один, — сказал он сердито, — без учеников. Это ты возишься с учениками.
— Боже мой, они уже опять начинают спорить, — с ужасом сказала Вера Александровна. — Сейчас поезд уйдет, носильщик куда-то пропал с вещами. Борис Павлович, ведь вы же умница. Согласитесь с ним, честное слово, мы опоздаем.
Некрылов сделал ей ласковую гримасу.
— Ученики… Ты все рассказываешь им. — Он схватил Драгоманова за рукав. — Ты рассказал им полное собрание своих сочинений. Ты возишься с ними днем и ночью.
— Из уважения к Вере Александровне не смею спорить, — иронически сказал Драгоманов. — Разреши только сказать, что ты за себя слишком спокоен, Витя. Они напишут о тебе много книг, твои ученики. Это будут романы. Они не умеют писать романы, но для того, чтобы вывести тебя, они научатся этому делу. Они проедут на велосипедах по тем местам, по которым ты прошел с барабанный боем.
— Ах, боже мой, куда же все-таки девался этот носильщик? Виктор, взгляните, это не он стоит вот там, у вагона?