Сказание о Маман-бие
Шрифт:
— Еду я из дома Есенгельды-мехрема, мудрый бий, — сказал старик. — Наших людей обложили налогом в двести золотых монет. А всего только наши, здешние каракалпаки, должны дать хану две тысячи золотых. Это не считая жанадарьинских, с тех особо берут. Вот и приехали сорок всадников налоги взимать.
— Это и есть благодарность Мухаммед Амин-инаха населению, помогавшему ему на ханство сесть!
— Хан будто сказал, что это на укрепление его престола.
Так вот нукеры его трон и укрепляли! — сказал Маман в горьком раздумье. — Да-а-а, из всех наших нукеров, что трон его на войне защищали, никого в ханской охране не оставили да и домой отпустили безоружными. Теперь, видно, так и будет в наших местах: хлеб наш, а скатерть ханская. Не дай бог нам, каракалпакам, от овода жужжащего
— Мы и деда нашего, Есим-бия, о том просили, — вступил в разговор Сабир Франт. — Пускай бы обирали, да не до нитки, а то, глядишь, и той справить по случаю рождения сына не на что будет.
Глянул Маман на сгорбившегося в седле Есим-бия и подумал, что сегодня ему до своего аула не добраться, и зазвал к себе в дом ночевать. По дороге они и мыслями своими поделились.
— Не знаю, не знаю, — сказал старый бий, задыхаясь от гнева. — Превратились мы в забаву для скучающих бездельников, как козел на козлодранье. Из рук джунгарского хана попали к хану Малого жуза, а от него русскому послу под колено, а когда уж ни шерсти, ни мяса на нас не осталось, до костей ободрали, хан хивинский нас подмял. Куда ни подадимся, все оказываемся чесоточным козлом, что перед смертью о посох пастуха трется.
Слов не находя от негодования, Маман-бий молчал, стиснув зубы… И виделись ему, словно в тумане, скачущие кони, плачущие дети, женщины, старики, с криком спасающиеся из-под «каменных копыт», — и горючие мужские слезы обожгли глаза бия.
— Жаксылык, беги-ка ты к тем вон домам! — сказал он, ссаживая мальчика с коня возле аула Бегдуллы Чернобородого. — Найди там человека по имени Нура-булла, который хромым с войны воротился, и вечером приходи с ним ко мне домой. Видите теперь, Есим-бий, почему хан наших нукеров безоружными по домам распустил? Но что бы там дальше ни случилось, а нам надо слова своего держаться. Гореть, так под державой русского царя!
— Да кто же против мудрого твоего слова, большой бий? Все согласны. Да ведь чем одно и то же говорить, лучше приступать к делу!
И Маман понял, что все его призывы к России присоединяться ныне былое значение теряют, а сам он превращается в пустого болтуна.
— Да, похоже, пора действовать, — молвил он. — Позовем еще и Бегдуллу Чернобородого, пошлем человека за Убайдулла-бием. Пусть Нурабулла за Мырзабек-бием сходит. Посмотрим, нельзя ли тем, кто несет нам смерть и беду, тем же самым ответить?!
Есим-бий ничего не сказал, но Маман-бий приметил, что смотрит старик с одобрением.
19
— Есть много способов показать малое — большим, слабого — сильным, труса — храбрецом, — спесиво разглагольствовал Есенгельды-мехрем среди своих приближенных, прибывших к званому завтраку и с нетерпением ожидавших, когда пышные речения уступят место обильному угощению. — Все дело в том, что надо уметь складно говорить, — продолжал Есенгельды, — Когда сиятельный Мухаммед Амин-инах пожаловал мне звание мехрема и спросил, каков народ мой, не хотел я, конечно, показать ему, что народ наш малочисленный и бедный. Я каждые две-три лачуги, полдюжиной голодранцев населенные, приютившиеся в камышах, богатыми аулами назвал, различным многолюдным родам и племенам принадлежащими. Начал речь со своего аула и рода, подроды племенами нарек да и новые роды-племена придумал. Аулы, близ казахов притулившиеся, родом казаяклы назвал, семью Нурабуллы-хромого — баймаклы (много хромых), в ауле Сабира Франта четверо рыжих есть, — стали они у меня родом бессары (пятеро рыжих). Все какие есть старые роды-племена, наши ли, казахские ли, все у меня в ход пошли: ктай, кипчас, кенегес, мангыт, аипа, мажек, аралбай, бексыйик, карамойын, ябы, добал, оймауыт, тамга-лы, шуит, колдаулы, муйтен, балгалы, ырраклы… никто у меня в стороне не остался. А что я забыл, то Дауим мне напомнил. И вышло, что народу у нас множество, тьма, а множество — сила!
— Мудро сделали,
— Ябы — род небольшой, незначительный, — пренебрежительно молвил мехрем. — Кстати, напомнили. Звал я и Мамана ихнего — уруса — на завтрак, да человек-то он нерасторопный, телом велик, а умом не вышел, глядишь, и к обеду не доберется. Но уж чем его бог не обидел — завистью, зависти у него невпроворот. Такой человек нехороший — никому добра не пожелает, да и ему… В Хиве только имя его помяни, всяк голодным волком ощетинится! Вот и напустить бы этого волка на него. А? Как вы скажете? Стоит нукерам хивинским, что сейчас лошадей купать пошли, глазом мигнуть, они Мамана этого разом язык прикусить заставят!.. Да нет, уж очень я добрый, истинно каракалпакекая кровь во мне. Каждого жалею. Только он, глупец, ценить этого не умеет. Вот в свое время мудрецом его считали. А вся-то его мудрость в том и была, что он слова Мурата. — шейха нашего, да будет земля ему пухом, как попугай повторял. Вспомните-ка, сколь жестоко он бедный народ наш мучил пустых слов ради: «великая Русь» да «бумага великой надежды»! И теперь вот опять Маман этот, урус, хочет народ взбаламутить да разорить! Поехал к казахам — врагам нашим, честь каракалпакскую продав, несколько голов скота пригнал, голодранцам своим роздал: «Это, мол, от братьев ваших, казахов, подарок!» А того, пустая голова, не понимает, что ныне правым глазом смотрит на нас бог и нам не подаяния у них просить должно, а набег совершить да силой все отобрать! Я ведь тоже не собак гоняю, а о народе денно и нощно пекусь. Не то что Маман! Вот в Хиву поехал, именем народа нашего под милостивую руку хана Мухаммед Амина земли каракалпакские отдал!
На беду тут-то и подъехал к дому мехрема званный им гость, Маман-бий, и всю пышную речь хозяина, не слезая с коня, от первого до последнего слова услышал. Рукояткой плетки своей приподнял он войлок над тыльной стороной юрты и громовым голосом молвил:
— А кто тебе право дал от имени народа говорить? Присутствующие тревожно завертели головами: голос-то этот все хорошо знали, но вот откуда он идет? Сам мехрем, испуганно метнувшийся к двери, почувствовал, что Маман пристально смотрит ему в затылок, обернулся и увидел: вот он, приподнял войлок, сидит на коне и вправду смотрит!
Растерянный, схватил мехрем свой висевший на стенке жалованный ханом, серебром богато изукрашенный, пояс с драгоценным дамасским кинжалом и, опоясываясь им, — как бы Маман его своей плеткой не подцепил, — сердито забормотал:
Трус! Подкрадываешься, как вор! Теперь уж за юртой подслушивать стал?
Маман еще шире распахнул войлок.
— Надо над такой вороной, как ты, громко каркающей, в поднебесье летать, и то голос услышишь? Ну-ка повтори, кому, говоришь, ты продал народ?
— Не извращай слова мои, лиса! Не продал я, а даром, добровольно отдал под власть благородной Хивы. Это ты народом торгуешь! Неверным продаешь, у кого и вера иная, и язык чужой! — выкрикивал Есенгельды-мехрем, устремляясь к двери. За ним, теснясь, поспешали его приближенные.
Есенгельды сначала было рванулся на противника, как борзая, завидевшая зайца, но когда оказался перед неподвижно возвышающимся на своем белом коне Маманом, хмурое лицо которого не сулило ничего доброго, внезапно остановился, ухватившись за аркан, опоясывающий юрту.
— Не подпускай коня к юрте, слезай! — взвизгнул мехрем.
— Эх ты, воробей, ястребом стать стремящийся! — процедил Маман сквозь стиснутые зубы. — Воробьем ты был, воробьем и останешься!
Гневные эти слова вонзились в самую душу Есенгельды, и он молчал, растерянный.
Со стороны Кок-Узяка зачернелись фигуры всадников. Это были нукеры, присланные Мухаммед Амин-инахом вместе с Есенгельды-мехремом наводить хивинские порядки в каракалпакских аулах. Это «каменные копыта» их коней истоптали камыши вокруг озер. Уже неделю веселились хивинцы в ауле мехрема, выезжая время от времени и в соседние села поразвлечься и попугать людей, без разбору хлеща плетьми каждого встречного-поперечного.
Сейчас они гнали своих коней с водопоя — дело, которое не доверяли местным джигитам.