Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Аманлык знал: все грешники, а шейх — святой. Пошлет, укажет… Распорядится, поправит! К а к — это не нашего ума. Но шейх — отец, учитель Мамана, не отступится.
Ожидал Аманлык, что его изберет Мурат-шейх своим гонцом и он, Аманлык, понесет спасительное повеленье не мешкая, устали не зная.
Ничего подобного не случилось. Вдруг Мурат-шейх проговорил, бороду оглаживая, с улыбкой:
— Ты-то у нас теперь семьянин… Ступай к Ешнияз-ахуну. Скажешь, что я послал. Он тебя научит, как подобает поступать молодожену. Слушай его и мотай себе на ус.
Затем жестом руки, старчески
Аманлык пошел прочь, себя не сознавая. Он не помнил, хватило ли его — хотя бы поклониться и поблагодарить, уходя. Кажется, это было. Наверняка было.
Шел как ушибленный, не разбирая дороги. Но пришел, куда и был послан. К Ешнияз-ахуну, за наукой.
Наука оказалась простая: ахун тут же нарядил джигита рубить осот, огораживать пшеничное поле. За тем же занятием застал Аманлык и других, себе подобных. Аманлык был запряжен наравне со всеми, и это означало, что он уже не безродный сирота и бродяга; была у него семья, а стало быть, свои, родные отцы — все старшие его рода. Отцы-хозяева…
Допоздна не разгибал спины Аманлык в доме Ешнияз-ахуна. Шла весна, страдная пора, хозяйственных забот был полон рот.
Отпуская джигита, ахун отечески благословил его. И Аманлык опять остался доволен. Былой воли и свободы не было и в помине, зато была жена, купленная ему родом.
А недели две спустя он увидел воочию то, о чем слышал, то, чему не хотелось верить.
Унылое это было зрелище, непонятное здравому рассудку, противное естеству. Птицы по весне прилетали в родные края, обживали гнезда, выводили птенцов, а люди, наоборот, срывались с насиженных мест, разоряли свои гнезда, уходили на чужбину.
Катились арбы, груженные до отказа, брели верблюды и ишачки под тяжкими вьюками. Судьба гнала людей, как люди гнали скотину. Телята, жеребята не бегали, взбрыкивая и крутя хвостами, — жались к стаду, ибо шли не на пастбище, а в дальнюю дорогу; они это чувствовали. И дети людские не играли — цеплялись за подолы молчаливых, угрюмых матерей и ревели на все голоса. Детский плач висел над караваном, как вороний грай над скошенными полями по осенней поре. У всех была весна, у этих людей — осень.
По пути заехал Убайдулла-бий к Мурат-шейху. Аманлык и Сейдулла, правая рука шейха, подскочили, помогли главе мангытцев сойти с коня, под локотки проводили в дом, усадили на главном месте, рядом с хозяином… И услышал Аманлык печальные и странные речи. Вряд ли довелось бы их слышать при Мамане.
— На вас обиды не держим, не кажем и не таим, — сказал Убайдулла-бий, пощипывая редкую бороду. — Обещают нам воду кунградцы немедля, если мы пойдем против вас. Но псами легавыми быть не желаем. А прозябать, как сурку либо зайцу меж двух волчьих логов, мочи нет. Пойдем к своим, где нашего брата мангыт-ца — гущина…
Мурат-шейх горестно покачал головой:
— Стало быть, вон из нашей семьи… из нашей орды… сбитой одним незабываемым бедствием — годиной белых пяток? Не оно ли нас породнило, друг мой, брат мой?
— Стало быть, так, шейх наш, — ответил Убайдулла-бий, помолчав.
Шейх воздел руки к небу.
— Дробится народ. Весь в трещинах и щелях, как земля в засуху. А ведь весна… такая дружная, благословенная…
— Как знать, — сказал Убайдулла-бий. — Может, наше переселение и на пользу? Глядишь, помиритесь вы, кунградцы, ябинцы, как восчувствуете наше злосчастье, дело рук своих?
— А если я попрошу?.. Слезно попрошу вас — остаться, потерпеть…
— Попросите? — перебил Убайдулла-бий грустно-насмешливо. — Вот тогда и обидите смертно.
Мурат-шейх сморщился и опустил голову, соглашаясь; такая просьба была бы издевкой.
— Собирались и мы свататься к казахам, — сказал со вздохом Убайдулла-бий. — Одно удовольствие — сватовство. Родниться — не драться, благое бремя. Это и до Мамана говаривали, да при Мамане делали! Зазывали меня казахи рода керей: шли, мол, джигитов, вернутся женихами. Я обещался — после сева. Думалось, коли их мясо, так наше тесто, худо ли? Видать, не судьба.
— Надеюсь… хочу надеяться… — проговорил Мурат-шейх глухо.
— Одно могу обещать и не обману, — ответил Убайдулла-бий. — Уходим из родного дома, шейх наш, со слезами. А потому… Вернется Маман с добром, будет в нашем краю мир и закон, — вернемся и мы тотчас. Прибежим со всех ног, земли под собой не чуя… полюбоваться на это диво…
Аманлык исподтишка, чтобы не обеспокоить и не помешать, слушал, что говорили отцы-хозяева. И думал с оторопью: а эту бийскую науку, от которой то леденеет грудь, то словно бы раскаленные угли прожигают все нутро, я, глупец и неуч, когда-нибудь постигну?
3
В Санкт-Петербург ехали без малого три месяца по новой Большой Московской дороге, обросшей многими деревнями, обжитой почтой, облюбованной купцами. Прибыли в июле.
Изнурительна и непроста была дорога в две тысячи верст, через Кучуйский фельдшанец. Казань и Нижний Новгород, Муром и Владимир, а после Москвы — через Тверь и Новгород… Кабы не поручик Гладышев, пропали бы черные шапки и следа бы ихнего не сыскать, но у него на руках были чудодейственные бумаги. Правда, фельдъегери на самых свежих курьерских, перекладных, обгоняли послов, хотя и у послов имелись заводные, то бишь сменные лошади. Однако и мы опережали многих, как порядочные господа. И пусть не величали нас, как русских дворян, «вашими благородиями», а все же «вашу милость» и «ваше степенство» мы слышали всю дорогу.
Примерно в середине пути, в муромских лесах, перехватил послов один самоуправный русский бий со своей челядью — бывший сослуживец Гладышева. Случайно прознал на почтовой станции, куда и с кем Гладышев едет, догнал и силой завернул всю честную компанию в свое поместье, согласно того святого закона, что ради кумпанства и монах женится. Устроил той. Выгнал девок в кокошниках, с монистами на груди — петь, водить хороводы. Не утешился, пока не свалил всех с ног хмельным зельем. Выпытывал, каково там, в Бухарах да Хивах. Надо всеми смеялся, всех бранил. Трое суток не отпускал. Хозяин и Гладышев сидели за одним столом, послы за другим; актосшы стояли… Черные шапки были довольны, а Гладышев — не шибко. По всему судя, сам он был не богат.