Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Алмагуль проснулась на вторые сутки в полдень, испуганная. Ей казалось, что она задыхается. Бросилась к двери — не открывается. Подбежала к длинному, как язык, окну, и увидела светлый, сверкающий на солнце хауз, водоем, по берегу которого прогуливались красивые, нарядные девушки.
— Значит, я и вправду в раю, — успокаиваясь, решила она.
— Красота — счастье, хе-хе-хе, — застрекотал у нее за спиной скрипучий голос евнуха, — как хорошо быть прелестной, хе-хе-хе… И почему это я не такой красивый, как ты, хе? — И он, смеясь, закружился вокруг
Алмагуль снова встревожилась. В ее ушах назойливо звенели слова: «Красота — счастье, красота — счастье…»
— С тех пор как на свет родился, не видел хан такой красавицы, как ты, хе-хе-хе. — И вдруг заговорил словно бы стихами:- Сама ты стройная как кипарис, волосы твои как ветви плакучей ивы, как звезды глаза твои, раздирающие сердце, соски грудей твоих как бычьи рога, хе-хе-хе…
Вспомнив, что он видел ее обнаженной, девочка застыдилась и, сжавшись в комочек, опустилась на ковер.
— Смотрите-ка, сидит точно беленькая голубка, хе-хе-хе! — снова застрекотал евнух.
Сердце девочки забилось, словно не вмещаясь в груди, и, закрыв лицо обеими ладонями, она расплакалась.
— Как прелестен и плач ее! А? Хе-хе-хе! — воскликнул евнух.
У Алмагуль закружилась голова, и она упала.
Сквозь забытье ей послышалось, будто открылась дверь. Она подняла голову и увидела перед собой волосатого человека, огромного, как дэв, безобразного, как обезьяна. С криком: «Ой, мама!»- бросилась к двери, но дверь перед ней со стуком закрылась. А вошедший человек, наслаждаясь испугом дикой, неприрученной девчонки, хохотал во все горло, широко раскрывая волосатый рот с щербатыми желтыми зубами, и его смех напоминал рычанье разъяренного пса. Это и был его светлость хивинский хан Абулгазы Мухаммед.
Сейчас-сейчас это чудовище загрызет ее своими огромными зубами! Девочка в ужасе пятилась от него, — «дедушка, дедушка, где вы?»- пока не уперлась спиной в стену. Послышался стрекочущий смех старого евнуха: «хе-хе-хе». Алмагуль до крови прикусила нижнюю губку.
— Как тебя зовут? — спросил хан, вдоволь насмеявшись.
Большие, широко открытые глаза девочки застыли, полные слез, и она чуть слышно пролепетала:
— Алмагуль.
— Алмагуль?! — И хан снова захохотал. — Цветок яблони?! Да разве назовет так свою дочь нищий каракалпак, у которого не то что цветов яблони, даже горстки муки в доме нет! Он скорей всего назовет свою дочь Майдабике — девушка, мягкая как мука.
Обидевшись за родной край, Алмагуль упрямо возразила:
— И в нашем краю растет яблоня.
— Растет яблоня… ха-ха. Немое, глупое дерево тоже, видно, не знает, где ему расти. Нет, девушка, ты это брось! Это имя тебе не идет. Отныне тебя зовут Майдабике.
— Вы сказали, что я Майдабике? — Девочка все еще не понимала, зачем он все это говорит. — Да нет же! Я ведь сказала, что я — Алмагуль, Алмагуль мое имя! Так меня называли родители, родичи, мой народ. — И она заплакала.
А хан хохотал.
— Ну, ты много-то не болтай, степная каракалпачка! Ты, оказывается,
Он вплотную приблизился к ней, и в нежное личико Алмагуль, как толстые иглы, впились жесткие усы великана. Некому было откликнуться на отчаянный крик девочки: «Дедушка, дедушка!» Ее голосок звучал, как писк воробья под ногой бешеного верблюда… А евнух, который подсматривал в щелочку, то плакал, то смеялся, с завистью роняя слюну, глядя на уродливого хана, опускавшегося, как верблюд, над белым, словно корешок тростника, телом девчонки, которое было не длиннее руки хозяина.
Так, крича и плача, теряя сознание, Алмагуль стала наложницей хана.
14
Надеясь, что царская грамота, отнятая у послов, подхвачена ветром и лежит где-то в степи, Маман-бий, с благословения Мурат-шейха, собрал нескольких человек, у кого еще были лошади, и выехал на поиски «бумаги великой надежды». Искали долго, много дней. Обыскали все окрестные леса и перелески, пески и ковыльные степи. Обшаривали каждый куст, словно хотели спугнуть из-под него зайца. Каждого встречного, будь то заведомый вор или бродяга, обыскивали, видя в любом путнике возможного похитителя грамоты. Иного сгоряча и плетью огреют по спине, — не запирайся, коли украл!
Но грамота сгинула.
Загоревшийся было упованием на то, что найдет «бумагу великой надежды» и обрадует народ, Маман въезжал в свой аул опечаленным, бросив поводья, с опущенной головой. Напрасно, оказывается, колесил он по далеким краям!
Только что проснувшиеся сироты, заслышав топот коней, высыпали на улицу в опасении, что конники едут за ними по следам какой-нибудь кражи. Но, увидев, что это тихо и мирно возвращаются свои, убрались в лачугу, посмеиваясь. Внутри их убогое жилище было завалено добротными кошмами, коврами, полосатыми домоткаными паласами.
Маман, удивленный, остановился на пороге.
Говорим: народ разорен, а вы, оказывается, разбогатели?!
Все молчали.
Если бы вместо этого добра вы достали бы оружие да коней, могли бы хоть народ защищать!
Кейлимжай, украдкой глянув на Аманлыка, подмигнул ему одним глазом: что это, мол, он такое говорит? Аманлык пожал плечами.
— Садитесь, джигиты, давайте поделимся тайнами, потолкуем, как нам раздобыть коней.
Мгновенно кошмы и паласы были расстелены, и сироты расселись вокруг Мамана.
Прослышавшие о неугодных хану добрых отношениях табынов и кереев с каракалпаками, люди его, проезжая владениями Айгара и Седета, походя, разбойничали: чего не возьмут, то вверх дном перевернут. Уцелел только тот скот, который находился на дальних зимовках. И все-таки оба бия не порывали братской дружбы с каракалпаками, помогали, сколько было возможности, и скотом. Эта помощь спасала многих от голодной смерти, воодушевляла людей в их, казалось бы, безнадежном положении.