Сказание о Майке Парусе
Шрифт:
Это был кузнец из деревни Минино Фома Иванович Золоторенко. Пять лет верой и правдой прослужил он царю-батюшке, во время германской войны за беспримерную храбрость, сметливый ум, ловкость и выдержку был награжден всеми четырьмя георгиевскими крестами и произведен в унтер-офицеры. Далеко не всякому солдату мужицкого сословия выпадала такая высокая честь, потому, наверное, он и не расставался теперь с этими царскими крестами, офицерской портупеей, а если б к месту, так и погоны, кажется, нацепил бы.
Что ж, у каждого своя чудинка. Но Фома Золоторенко еще на фронте близко сошелся с большевиками;
Дорога пошла под уклон, спустилась в согру, густо поросшую темным кустарником. Лошадка наддала ходу, видно, почуяв близкий отдых.
— Штой-то моя трубка сипит... Как бы погода не сломалась, — сказал Чубыкин, снова раскуривая трубку.
— Ага, куржак вон який лохматый — мабуть, к оттепели, — охотно отозвался Золоторенко.
Избушка стояла на лесной поляне, еле видная за сугробами. Перед ней вздымались две огромные заиндевелые березы, похожие издали на одно белое облако.
Задали лошади сено, наскоро перекусили и пошли делать скрадки. Место для охоты на косачей — лучше не придумаешь: поляна переходила в широкую вырубку, поросшую редкими высокими березами, а понизу густо темнел разлапистый ельник. К весне истощается лесной корм, — съедены ягоды калины, шиповника, рябины, — и птицы любят клевать березовые почки. К тому же и ночлег рядом: не надо рыть норки в жестком снегу, — ельник укроет от любой бури и опасности.
На длинных шестах развесили по березам чучела, сшитые Чубыкиным из тряпок, а то и просто вырезанные из кусков торфа. Под елками выкопали ямки-скрадки, замаскировали их хвойным лапником, притрусили снежком. Пройди рядом — не заметишь охотника.
— У мени туточки, як пид персидским шатром, — ночевать можно, — возбужденно гудел откуда-то из-под снега Фома Золоторенко, — вот тилько персидской княжны рядом немае...
— Заткнись ты! — сердито отозвался Чубыкин, — Охотнички, язви вас...
Заметил Маркел, как здесь, в лесу, преобразился вдруг Иван Савватеевич. Каменной строгостью стянуло скуластое лицо, глаза остро заблестели, а неуклюжая походка стала по-звериному легкой и настороженной.
Шло время. У Маркела стали мерзнуть ноги, занемела в напряжении рука — обсыпалась колкими мурашками. Он завозился в своем скрадке, откуда-то слева на него цыкнул невидимый Чубыкин. Раньше он не увлекался серьезно охотой, не понимал людей, которые днями и неделями могли мерзнуть в тайге или сидеть под проливным дождем на озере без особой на то нужды. Другое дело — побродить с ружьишком в свое удовольствие. «Охота — хуже неволи», — говорили эти люди. Маркел глядел на них с сожалением. И сейчас вот начинал досадовать: сколько можно без толку
Маркела даже в сон потянуло, А когда, очнувшись, он выглянул из скрадка, солнце уже скрылось за деревьями, внизу густела сумеречная синева, лишь вершины заиндевелых берез пылали дивным малиновым пламенем. И в этот миг послышался частый лопот крыльев, стая больших черных птиц опустилась прямо в это пламя, разметав целые снопы светящихся искр. Птицы замерли на сучьях, сторожко оглядываясь по сторонам, а иней малиновыми ручьями, с сухим шелестом стекал вниз и погасал в синеве, словно остывая.
Птицы успокоились, грациозные самцы стали расхаживать по толстым сучьям, подняв лиры-хвосты и поводя крылами; они тихо что-то бормотали, видно, настраиваясь на весеннюю песню. А Маркелу подумалось: нет, не только ради корма поднимаются на березы весенние тетерева. Есть тут какой-то тайный смысл приобщения к красоте, тайный языческий обряд проводов и встреч солнца. «Но ведь в них... надо стрелять!» — эта нелепая мысль поразила, а палец сам взвел курок, черная мушка заплясала перед глазами, клещом впилась в самого красивого и бойкого косача. Вот они — свет и тьма, жизнь и смерть, — все сосредоточилось в этой черной мушке на конце ружейного ствола.
Нервный озноб прошел по спине, вспыхнуло в груди что-то дикое, звериное: убить! Залить кровью малиновое пламя, чтобы черные перья, разорванное мясо и кровь!
В этот миг слева мелькнула тень, грохнули сразу два выстрела, а впереди еще один, и эхо кругло покатилось по вершинам деревьев, и малиновое пламя взорвалось, разлетелось на черные куски, два из которых упали на снег.
— Ты чо, уснул, едрит твою копалку! — подбегая, заорал Чубыкин. — Прямо под носом сидели...
— Да вот... ружье дало осечку, — нашелся Маркел, вылезая из скрадка.
— Яку таку осечку?! — налетел Золоторенко. — Брешеть вин! За это время десять раз перезарядить бы мог.
Чубыкин пристально поглядел на Маркела, сказал:
— Ладно. Знаю это ружье — дает осечки иной раз... А я ждал, ждал — вот выстрелит. Мне-то не достать, далеко. Пришлось вылазить из скрадка да бечь...
И была ночь в охотничьей избушке, посреди глухой дикой тайги!
Но сначала был вечер. Они вернулись с охоты, когда небо на западе отсвечивало еще красным, а лес до верхушек затопила синева и стали робко проклевываться зеленоватые звезды.
В избушке застоялся нежилой дух: пахло плесневелой сыростью, остывшей золою, мышами. Золоторенко мигом раскочегарил кособокую печурку, сосновые сутунки гудели и ухали, стреляя искрами в раскрытую дверцу. Сухой жар наполнил избу, единственное, бельмастое от инея, оконце заплакало светлыми слезами, стало тепло и уютно, а у Маркела все никак не проходил нервный озноб, который начался там, на вырубках, когда целился он в красивую черную птицу...
Он метался по избушке, — то лез помогать Чубыкину теребить косачей, то без надобности шуровал в печурке, — и везде только мешал, на него покрикивали, но не грубо — понимая, видно, его состояние, хотя сам-то он не мог понять причину вдруг накатившего возбуждения. Случалось с ним такое...