Сказание о Майке Парусе
Шрифт:
А-а, только стань думать, — начнет всякое мерещиться... И он двинулся вперед. В узком коридоре, где тропу с обеих сторон обступили сосны, кто-то прыгнул на него сзади. Маркел и крикнуть не успел, как был сбит и прижат к земле тяжелой тушей. «Медведь!» — мелькнуло в голове, но рычащая туша стала выворачивать ему назад руки. Человек...
В одно мгновение руки были скручены за спиной, туша поднялась над Маркелом — огромная, черная — и... захохотала. По-лешачьи раскатисто, на весь лес. У Маркела рот был забит жестким снегом — никак не мог его вытолкнуть или проглотить. Он забился на месте, пытаясь подняться. А туша продолжала хохотать, извергая какие-то горловые, утробные звуки, похожие на недавно слышанный Маркелом
Но нет, это был все-таки человек. Он помог Маркелу подняться на ноги, чиркнул серянкой перед его лицом.
— Спужался? — спросил участливо, даже ласково, как взрослые спрашивают детей. — Тада звиняй за беспокойство... А я далеко-онько тебя приметил, когда ишшо луна была, а ты по реке топал... Дай, думаю, спрячусь сбочь тропы да подожду трошки — што за человек такой антиресный? Уж больно ты издалека на деда Василька походишь! И походка такая же прыткая. Ан нет, ошибся...
Маркел, наконец, выплюнул снег, обрел дар речи.
— Кто вы такой? — спросил сдавленным голосом.
— А ты и не признал? — искренне удивился тот. — Стыдно старых-то друзей забывать. Старый-то друг — он ить лучше новых двух... А Микиту Сопотова не припомнишь ли? Как вы с дедом Васильком в прошлом годе на ямах меня подстерегли, ружье отняли, да ишшо собакой стали травить? Неужто позабыл? А я дак тебя сразу признал — и серянку жечь не надо было...
Как позабыть? Перед Маркелом на миг встало то погожее осеннее утро: как задремал он у костра, измученный бессонной ночью, а из леса неслышно вышел этот огромный волосатый мужик — неуловимый браконьер Микешка Сопотов, которого дед Василек выслеживал много лет и не мог поймать. А тут пришел сам, и как он паясничал перед стариком, уверенный в своей безнаказанности, а когда отобрали ружье, готов был встать на колени... И как, уходя, в бессильной злобе схватил огромную коряжину, прошипел: «Встретимся ишшо на узкой дорожке...»
Вот и встретились... Микешка ликовал, — это чувствовалось в его голосе, и снова принялся паясничать, — такая зловредная натура: мой верх! Почему бы на досуге и не поиздеваться? Когда Маркел попросил развязать руки, он засуетился вокруг:
— Сичас, сичас! Устали рученьки, затекли белые, — а сам с такой силой затянул узел, что, кажется, хрустнули в запястье кости... — Потерпим маненечко, скоро и шейку завяжем таким же узелком, да на сосенку, да на стройную, — нараспев говорил Микешка ласковым баюкающим голосом...
И Маркел терпел. Понял, что просить пощады у этого зверя бесполезно. Но как предупредить мужиков на Пестровской заимке? Ведь утром дед Василек поведет туда карателей... Эта мысль обожгла, заслонила все личное и больше не отпускала ни на секунду.
— Что ты со мной хочешь делать? — спросил он. — Ты ответишь за это... перед судом...
— Отвечу, отвечу, — угодливо заворковал Микешка, — как же не ответить за такое беззаконие? Судить меня будут, в каталажке сгноят. Да! Рази тебе не жалко меня? Хороший я человек, ласковый... А ты знаешь, почему я оказался тут, на этой тропочке? Не знаешь... А прослышал я, милый вьюнош, што к деду Васильку твоему колчаки пришли. Партизанов ишшут. Ага... Я все знаю, не гляди, што с ведмедями живу... Вот и навострил, значит, лыжи — доложить колчакам, где эти партизаны хоронятся. А за одним — и про деда Василька скажу, што это за птица такая. А то ить омманет он солдатушек, ежели в проводники его возьмут. Как пить дать, омманет! Сам с партизанами якшается... Вот так-то, вьюнош. Теперь-то мне веселее будет — вдвоем пойдем. Уж ты-то, знаю, лучше меня про партизанов солдатикам расскажешь. Сам, небось, в начальниках у них ходишь... Пойдем-ка теперяча, — он толкнул Маркела в спину.
«Что делать? — тупо билось в голове. — Что делать?
Маркел резко повернулся к Микешке, крикнул:
— Не пойду!
— Не пойдешь? — удивился тот.
— Нет. Хоть убей на месте...
— Можно и убить, — раздумчиво произнес Микешка, — да только это не на пользу мне. Вот ежели живого приведу... Пойдем!
Сильный толчок в плечо сбил Маркела.
— Вставай!
Маркел молчал. Микешка начал избивать и топтать его ногами.
Маркел хватал ртом снег, чтобы не кричать. Давился, задыхался от боли. Микешка в бешенстве схватил его за ноги, поволок. Сначала бегом, потом шагом, наконец, грохнулся рядом. Шапкой вытер лицо, одышливо прохрипел:
— Тяжело... Вот саночки бы... Привязать бы к саночкам-то... — и добавил просительно: — А то, может, пойдем? Тяжело мне... Все одно ведь не отпушшу...
Маркел молчал. Микешка подумал, сказал спокойно:
— А вот што мы с тобою изладим. Разведем сичас костерок, согреем чайку... Баско? А утречком колчаки к партизанам пойдут — все одно этой дорожки не минуют. Вот и встренем солдатиков хлебом-солью...
Он подволок Маркела к большой сосне, привязал сзади веревкой к стволу.
— Так-то покойнее будет нам обоим.
Потом вытащил из-за пояса топор, стал рубить сухостойные деревья, каким-то чудом, по звуку от удара обухом отыскивая их в потемках. Вскоре запылал веселый костер, сложенный мастерской рукой бывалого таежника.
Вынув из заплечного мешка черный от копоти котелок, Микешка нагреб в него снегу, повесил над огнем.
— Порядочек! — крякнул, видимо, довольный своей работой. — Теперь мы будем, как у бога за пазухой... Тебе не холодно, вьюнош? Мотри, парень, до утра совсем-то не замерзай — огорчишь меня... На-ко вот хлебца пожуй — потрудились мыс тобой седня, устали, как черти... Да прям с полу зубами и бери — чо уж тут мудреного?.. Сичас я тебе лапнику под зад наломаю, а то околеешь...
Попив чаю, Микешка и вовсе настроился на благодушный лад. Ворковал без умолку, и Маркел удивился, как это можно, имея такой грубый, животный какой-то голос, изменять его до ласковых, вкрадчиво нежных ноток. Он даже подумал, что в этом человеке, может быть, сохранилась хоть капля порядочности и доброты. И, поборов себя, пошел на унижение, попросил:
— Отпустил бы ты меня, дядя... Какой я партизан? С лесорубами работаю, в деревню к матери бегал...
— К матери? Эхе! — еще больше оживился Микешка. — Матушка-то твоя ажно в Шипицине, а бегишь ты от деда Василька — партизан упредить... Я ить тебя наскрозь вижу, вьюнош.
— Ну, а партизаны что тебе плохого сделали? Они же против богачей, за трудовой народ поднялись. За Советскую власть... А ты что, разве богач?
— Я-то? Может, и не совсем еще богач, но и не трудовой народ. Нет! А богачом я буду — помяни мое слово. Все-е вы будете у ног моих ползать. Я вам покажу Кузькину мать! А то ишь чо надумали: под одну гребенку всех причесать. А может, я желаю лучше других жить, и силу для этого имею, и смекалку, а меня все равно в одну упряжку со всеми? Этого добивается твоя Советская власть? А я ведь, почитай, десять лет из тайги не вылажу, по крупинкам капитал-то свой коплю. Оне мне потом и кровью достаются, эти крупинки. Да! Дед Василек твой попрекает: мол, совести нет — соболя, горностая и другого редкого зверя бью. А ты попробуй выследи его, того же соболя! Погоняйся-ка за ним, поползай месяц на брюхе, да в лютую пургу, да без крова?.. И такой случай был: запалил тайгу, штобы зверя выгнать, да и сам чуть заживо не сгорел... Вот он как, капитал-то, мне достается! Дак што же, по-твоему, я должен бухнуть его в общий котел: нате, голодранцы, ублажайтесь, лодыри, а то ить вы не токмо зверя промыслить, но и до ветру нос ленитесь высунуть...