Сказания земли Ингесольской
Шрифт:
Он способен, кажется, на все — но одного он не может. Он не позовет тебя, охо-дай.
Если ты ждешь его слова — забудь. Слово не будет произнесено.
Он решил, что не будет вмешиваться в твою жизнь, если ты сама того не захочешь, и скорее зашьет себе рот, чтобы не проговориться во сне. Он и спать-то, похоже, старается как можно меньше. Вместо сна он рисует, скоро карандаш прирастет к пальцам, как тогда бить в бубен, ойе…
Я видела его лицо — оно уже бывало таким, в те дни, когда он вернулся из города в наши края, чтобы остаться здесь жить. Не волнуйся,
Я увидела, охо-дай: ты ему нужна, — но он упрям, ты знаешь, он всегда был упрямым. Он ничего не сказал мне, и, может быть, все, о чем я говорю тебе, мне просто померещилось — я старая женщина, глаза мои давно не те, и хаари во мне нет ни на волос. Но я обеспокоена, и мне страшно подумать — что будет, когда зацветут кувшинки.
Прости, охо-дай, если расстроила тебя. Я не хотела этого — но и промолчать не могла.
Да будет по воле твоей.
Еще раз, всего наилучшего тебе и твоему ребенку, что бы ты ни решила.
С поклоном,
Аглая»
Ирена медленно сложила тетрадный лист, убрала его обратно в конверт. Встала с лавочки. Сегодня двадцать второе мая. До кувшинок еще есть время — но его в обрез.
— Пойдем домой, Данчик, — сказала она вслух. — У нас много дел.
…Я многое могу, но почти ничего не могу для себя. Я многое вижу, но почти не вижу своей судьбы. Если бы я видел себя… наверное, я не стал бы тем, кто я есть.
Если бы я знал, выбирая путь после школы, чем закончится для меня мой вуз, я бы просто не пошел туда. Но если бы я туда не пошел, возможно, я оставался бы в своем уме всю жизнь, а значит, не вернулся бы на Ингелиме.
Если бы я знал, кто она такая, когда впервые ее увидел, я хоть разглядел бы ее получше. Но где мне было догадаться, что она будет для меня значить через годы? Я и не догадался.
Мне было чуть за двадцать, я едва вынырнул из безумия, и Кииран направлял первые мои шаги по грани миров. Я часами всматривался в зеркальную поверхность воды или в пляску языков пламени, учился смотреть и видеть, вслушиваться и слышать, трогать и осязать, узнавать и помнить.
Среди невнятных картин в глиняной миске с водой была и эта.
Серьезная девочка в джинсах и маечке, серые глаза и выгоревшие на солнце пряди русых волос. Она сидела на лавке городского сквера над тетрадью и сосредоточенно грызла пластиковую ручку. И руки у нее были в крапинках пасты от этой ручки.
Вода качалась, и казалось, что она хмурит брови и кривит рот. Может быть, впрочем, она и вправду хмурилась и улыбалась одним углом губ. Я не знаю.
И было ей лет пятнадцать.
Когда мы встретились, ей было семнадцать, а прошло десять лет.
На память я не жалуюсь, но ее лицо затерялось среди множества виденных мною образов, и я не сразу вспомнил, что вообще видел ее прежде.
И — имя пришло отдельно.
Хозяин Вод любит говорить намеками. Он звенел этим именем над моим ухом — весенней капелью, он журчал этим именем в лесных ручьях, он шуршал им — листвой в ветреный день, он свистел им — в зимней вьюге. Я упрям и вовсе не сразу поддаюсь влиянию; но однажды я повторил за ним: «ачаи», и был очарован звуком. И — что-то далеко-далеко отозвалось в ответ. Я покатал имя на языке, произнося его так и эдак — и каждый раз чувствовал: оно падает не в пустоту. Какие-то перемены происходили в этом мире просто от того, что в нем звучало это слово — обыкновенное, вообще-то, привычное, но вдруг ставшее странным и загадочным.
Я давно привык: мало что на свете бывает просто так. На все есть причина, и все имеет последствия; не всегда они благоприятны, но как узнаешь заранее? Ясно было, однако, — Хозяин Вод доволен мной. Ему нравилось, что я уловил его намек и шагнул навстречу.
А мне нравилось, как это звучит… и я любопытен. Я чувствовал слабый отклик — и звал, потому что мне было интересно. И да, я не знал, кого зову.
Я не вижу своей судьбы.
А потом она пришла, и пустила корни в Таурканской бухте, и развернула лепестки. Золото и зелень — и водяные блики.
Я бы, может быть, раньше связал слово — и давнюю картину, качнувшуюся когда-то передо мной в щербатой миске, если бы волосы той девочки отливали золотом, или глаза — зеленью… но нет. Зелень, золото и вода были сутью, а не внешним.
Я понял, кто она, только увидев ее перед собой. Дыхание перехватило, воздух зазвенел, а мир мигнул и на мгновение выцвел — и зелень с золотом плеснули в нем ошеломительно ярко.
Тогда я понял: вот моя судьба, и принял ее.
И еще год пытался упираться, чтобы не стать ее судьбой. Я бы пережил. Мне бы хватило — снов и имени… Возможно.
Но точно я не знаю.
Потому что дальше решала она.
…Озеро покачивалось под легким ветром, разбивая на крупные куски отражения редких облаков, и лодка качалась вместе с ним. Небо было сегодня особенно глубоким, солнце обжигало скулы, хотя, казалось бы, не должно — всю жизнь под этим солнцем и на этом ветру. Двигаться не хотелось. Не хотелось даже рисовать, странно, — а впрочем, все равно не было сил дотянуться до сумки, где дожидались блокнот и карандаш. Лечь на дно лодки и смотреть в небо, и плевать, что от света слезятся глаза, и не делать ничегошеньки. Поселок уже проснулся, но сегодня там ничего, требующего срочного вмешательства, не произойдет, это ясно… почему же на душе тревожно и в виске стучит: не сиди, заводи мотор, ты нужен?..
Опустил веки, всмотрелся в невидимое, вслушался в неслышимое. Нет, ни единой дурной тени, но сердце заколотилось, и в ушах зазвенело. Ты нужен. Там и сейчас. Зачем? Что за глупый вопрос. Доберешься — узнаешь.
Не кружилась бы еще голова.
Рука дернула трос, мотор кашлянул, потом завелся, заглушив собой мягкий плеск воды и жестяной звон стрекозиных крыльев. Лодка прыгнула вперед и двинулась к берегу, и отпрянули в стороны круглые глянцевые листья и тугие зеленые бутоны на толстых крепких ножках. Скоро плотные шарики лопнут, развернутся, и в водах Ингелиме засияют сотни маленьких солнц.