Скажи изюм
Шрифт:
Льянкин чуть пошевилил своим преступным лицом.
– В столицу Германской Демократической Республики.
– Сегодня не могу. – Огородников поднялся с львиной спины.
– А вас там ждут. – Зафалонцев глянул исподлобья таким взглядом, что Максиму сразу же все открылось. В Москве его хватились. «Фишка» взъярилась. Шлют шифровки. Не исключено, что и сами прикатили. Скорее всего, и прикатили. Они и ждут.
Зафалонцев, очевидно, понял, что лишнее сказал, зачастил:
– Руководство ждет, Максим Петрович. Кажется, сам Абракадин, наш посол. Аида, слетаем, а? Быстренько все согласуем…
– Сегодня исключено. –
– Давай-давай! – Льянкин левую руку потянул к огородниковскому плечу, а правой махнул в глубину переулка.
Консульская машина тут же стала приближаться к академии.
– Обожди, Льянкин, – сказал Зафалонцев. – Максим Петрович, видно, не совсем понял. Дело-то серьезное, Максим Петрович. Или у вас что-то посерьезнее есть в Западном Берлине?
Льянкин шагнул повыше и локтем как бы стал разворачивать дерзновенного непослушанца. Шофер изнутри открыл переднюю дверцу машины.
– А ну, отскочи, жуй моржовый! – с неожиданной для самого себя свирепостью хрипанул Огородников в лицо Льянкину. – Давай не толкайся, не старые времена!
С таким непослушанием Льянкин, видно, давно уже не сталкивался; отшатнулся. Огородников сделал решающий шаг и взялся за ручку двери.
– Ох, устал я с вами, Огородников, – вздохнул советник по культуре и махнул рукой. – Поехали, Льянкин, доложимся, раз тут такая, понимаешь ли, проявляется независимость.
Перед тем как сесть в «Ауди», они оглянулись, затянутые в добротные середняцкие костюмы, с галстуками под кадык два недобрых молодца. Не такие ли в прошлом году вывозили из Англии забрыкавшегося физика? Кольнут иглой прямо через штаны, чтобы человек на несколько часов превратился в слюнявого идиота и очнулся уже на Лубе…
Огородников не мог оторвать от них взгляда. Давайте не толкайтесь, не старые времена, не старые времена… Машина покатила вдоль мирной улицы Митте-Фогельзее. Пейзаж восстановился.
III
Бурные серебристые подъемы всего биг-бэнда разом… Максим как бы поднимался вместе с трубами, однако набрать, как прежде, ту же высоту, увы, не мог. Вдруг выплывало льянкинское «давайте-давайте», и начинал ощущаться весь кишечник; недаром в английском есть выражение guts (кишки) в отношении мужества – хватит ли у него кишок?
После отъезда «товарищей» весь день он старался настроиться на легкомысленный лад, как в прошлые свои заграничные поездки, особенно в Шестидесятые годы; «дитя соцреализма грешное»… А вот возьму и смотаюсь в Париж, думалось с настойчивой несерьезностью, но снова тут выплывало «давайте-давайте», и кишки мгновенно наливались чугуном. Нечего темнить, не «сматываюсь» в Париж, а бегу, не шаловливый это скачок баловня выездной комиссии ЦК, а бегство врага прямо из-под носа разъяренной Степаниды. Не может она этого так оставить, выкрадет, угробит… Но ведь не старые же времена… Он всматривался в разноплеменную толпу на Курфюстендам. Она деловито шагала во встречных направлениях, иногда теряя кого-то у витрин, деловито шагала, не обращая на Макса никакого внимания, полагая его своей частью. Это успокаивало – быть частью чего-то легче, чем оторвавшимся куском.
Такое же успокаивающее чувство появилось и в перерыве фестивального концерта, особенно когда повстречалась Линда Шлиппенбах со своей толпой
– Максим Петрович! Уверен был, что вас здесь встречу! Так и тем товарищам, что вас безуспешно ждали, сказал – наверняка Огородникова на фестивале встречу, ведь джаз – «американское секретное оружие». Ну, в порядке шутки, конечно: нынче ведь не старые времена, вы правильно сказали. Настроение такое шутить, дурака валять. Ведь джаз-то какой, а, ведь незабываемый же, Максим Петрович, джазище-то! Those foolish things, ведь просто незабываемое, а?! Ведь на этом же наше поколение росло, да? Правда, а?
Рядом чуть подрагивало белое лицо Льянкина, наглухо запечатанное неизгладимой советской лепрой.
IV
Ну, вот уже и спать не могу, бьет какая-то мерзкая трясучка. Может быть, не ехать в Париж? Из Берлина еще есть обратный ход, а из Парижа не будет. Уж тут-то Планщин и сошьет «международный заговор». Мы все думаем, что у них руки коротки замахиваться на известных людей, но однажды они решатся и хапнут короткими руками – показательное дело, бульдожья хватка. Заголовки в «Фотогазете» и в «Честном слове» представить себе нетрудно: «Нравственное падение фотографа Огородникова», «Тайные линзы Огородникова», «На чью пленку снимаете, господин Огородников?»…
Похоже, что они делают из меня большого политического врага. Для Степаниды любой, кто ей хоть в чем-то препятствует, серьезный политический враг. Мои альбомы для нее – это связка динамита, ну, а «Скажи изюм!», наверное, атомная бомба… «За доллары продался Огородников»… «Дешево вы продали революционные традиции вашей семьи, мистер Огородников»… «Солженицын от фотографии»… хватит ли «кишок» выдержать все это?…
Может быть, плюнуть на Париж, вернуться в Москву, забросить все к чертям, собрать аппаратуру, махнуть к Насте, в Тер-скол, остаться там надолго, на год, на пять лет, пока все обо мне не забудут? Снимать там все на этих резких горных контрастах, очиститься от советчины и антисоветчины, как те парни, что уже не спускаются с гор, предаться медитации, концентрации… Как это учили? Собирать все черные хлопья в зеленую рамку, сужать эту рамку… Выныривать из воображаемого океана. Соединять над головой радужную дугу…
Устав швыряться по постели, Огородников оделся, накинул плащ и вышел в коридор. Тусклые плафоны в коридоре «Регаты» едва освещали ковровую дорожку и несколько пар башмаков, выставленных постояльцами на утреннюю чистку. Экие приверженцы доброго старого времени, небось сейчас мирно посапывают в своих ночных колпаках.
Внизу, в холле, ночной портье, с журналом в левой руке, с сигарой в правой, сидел в мягком кресле у телевизора, по экрану которого в этот момент метались какие-то отвратные пятна «кунг-фу».