Скажи красный (сборник)
Шрифт:
– Владимир Ильич! – Она горячо и истово крестится и делает шаг вперед, к нам.
– Идем быстрее, папа, быстрей. – Я тяну отца за рукав, почти бегу. Мне невыносимо думать, что сейчас она коснется своими пальцами моего папы. Папа останавливается и сыплет в старухину ладонь пригоршню медяков.
– Ничего страшного, – смеется он, – и не такая уж она и старуха – просто спившаяся и несчастная.
Мы идем вдоль бульвара, а старуха долго еще стоит посреди улицы, остолбеневшая. Потом затягивает песню. Голос ее точно шарманка, – визгливый, хриплый, – он рвется и сипит.
Несчастная, –
День только начался, а Любочка уже семенит из гастронома. Авоська с селедочными хвостами ударяет по тощим ногам в перекрученных коричневых чулках. Любочку жаль. Она останавливается, смотрит на окна и плачет. Ей некуда идти. Нос ее нависает над прорезью рта. Никто по-настоящему не пожалеет ее. Трудно жалеть старую и некрасивую Любочку. И оттого стоит она на улице, не решаясь войти в дом.
Гораздо приятней жалеть котят. Котята лежат на картонке возле подъезда, жмутся друг к дружке. Соседи осуждают Муську, серую, потрепанную, с проваленными боками и обвисшим животом.
– Вот лярва неблагодарная, – управдомша добродушно чешет Муську за рваным ухом и вываливает на картонку требуху – то ли селедочные хвосты, то ли куриные хрящики. Муська урчит и набрасывается на угощение. Впрочем, ест она деликатно, придерживает лапкой улов и удивленно поглядывает на копошащихся под боком попискивающих младенцев. Будто впервые видит и вообще не вполне понимает, откуда они взялись. Похоже, ее материнский инстинкт то ли не проснулся, то ли давно уснул. Муська старая, но плодовитая. По двору носятся Муськины дети, взрослые кошки и коты. Похоже, и они не помнят, кто произвел их на свет. Совсем как Любочкины дети.
Шум очередного скандала доносится из окон первого этажа. Слышен звон, грохот, острый и пронзительный плач. Будто это не Любочка вовсе, а маленькая девочка кричит, плачет и просит защиты у кого-то всесильного.
Хочется поскорее вбежать в дом, достать разноцветные книжки, карандаши, бумагу. В раскрытое окно ударяет солнце. Оно не горячее, а такое… уютное.
– У вас абрикосовая девочка, – сообщает моей маме соседка. Конечно, абрикосовая – ведь целыми днями я бегаю по улице, где казаки догоняют разбойников, а жирные меловые стрелки ведут туда, в разбойничье логово. Я все-таки чаще разбойник, чем казак. Ведь разбойник бежит, проявляя чудеса изворотливости и смекалки, а казак выполняет задание. Шпионит.
Если же я не ношусь по району, не прячусь за мусорками и в «чужих парадных», то непременно сижу у окна. В окно влетают бабочки. Белые, желтые, пурпурные, с фиолетовыми иероглифами…
А еще изумрудные, ярко-голубые, синие стрекозы-вертолетики.
Поймать стрекозу – это вам не абы что. Удержать за вытянутые лапки, за стрекочущее туловище, за хрупкие крылья. Нет, я не сажаю ее в банку или спичечный коробок. Заглядываю в огромные, расположенные
Одно движение – и целый мир, со школой, гастрономом, бульваром…
Со стройным гулом тополей, с летящим по воздуху пухом, который забивается в нос и глаза.
Одно движение – и целый мир померкнет в огромных стрекозьих глазах, переливающихся всеми оттенками радуги.
Незаметно подкрадывается вечер. Опадает дневная жара, но у бочки с квасом по-прежнему змеится очередь. Она пересекается с другой очередью, пивной, краснолицей, галдящей, в растянутых трикотажных майках и шлепанцах. Издалека это напоминает всенародный праздник. Правда, никто не несет огромные портреты вождей и не кричит хором «ура».
Кто-то на бегу теряет шлепки и роняет трехлитровую банку с квасом, и острый дух бражки перекрывает запахи нагретого асфальта, кошек, котлет…
Это «кто-то», скорей всего, я, но и выглядывающая из окна – это тоже я, и марширующая на параде, и повисшая на заборе, и слетающая с велосипеда…
И размахивающая шашкой в надвинутой на лоб буденовке, и зарывающая клад под старым деревом во дворе. Пишущая «любовное спослание» одному мальчику из параллельного класса и согнувшаяся в три погибели, рыдающая от незаслуженной обиды. И летящая вприпрыжку на урок сольфеджио, и поющая в школьном хоре проникновенное «Ленин всегда живой».
Нас так много. Три, четыре, пять, десять.
Я закрываю глаза и не двигаюсь с места.
Вот он, длинный пятиэтажный дом, и гастроном на углу, и окно.
И старушка с авоськой семенит, только где же та, другая?
Где девочка, сдувающая пыльцу с прозрачных стрекозьих крыльев?
Плывущие по волнам
Это был очень хороший ковчег. Новенький, надежный, с гладкой обшивкой.
Мы добирались до него долго, целых семь остановок.
Видимо, я тогда уже выросла, и красный цвет трамвая не вызывал неукротимых рвотных спазмов. Мы ехали долго, а за окнами проносился редкий лес, многоэтажные здания. Это был новый район, он строился для новой и светлой жизни.
– Для наших детей, – с гордостью сказала мама и поцеловала брата в макушку. И посмотрела на отца. В той, прежней, жизни оставались палисадник, школа, обезьяна Жаконя с оторванным ухом – не везти же весь хлам с собой!
Остались дворовые друзья и враги, Ивановна с первого этажа, соседка Мария, кинотеатр на углу, пивнушка, подвал, в котором здорово прятаться и играть в гестапо.
В прежней жизни оставалась бабушка и ее муж, которого она сама называла не иначе как «он» и «старый дурак». Иногда «старый дурак» трансформировался в «старого пердуна».
– Возьми, пока старый дурак спит! – мятая рублевая бумажка проделывала долгий путь, из внутреннего кармашка «Его» пиджака в карман бабушкиного фартука, а оттуда – в мою ладонь.
Бумажный рубль полагалось тратить. Он не влезал в копилку и не гремел оттуда тяжело и многозначительно, как копеечные медяки. Лежал в кармане и время от времени напоминал о себе нежным шорохом.