Скажи миру – «нет!»
Шрифт:
– Надо идти, – сказал я, поднимаясь.
Меня отделяло от нашего лагеря километров двадцать промороженного, засыпанного снегом леса, которые я должен был пройти с десятью-пятнадцатью килограммами за плечами.
Килограммами, которые я не могу, не имею права бросить… И не знаю, смогу ли унести. Раньше – унес бы. Но сейчас – ноги дрожат, тянет в сон от еды, проглоченной наспех, и эти еще не пройденные километры уже висят на ногах свинцовыми колодками…
Я убрал дагу. Затянул плащ, поднятый со снега и успевший настыть. И, наклонившись, рывком взвалил
Волки появились часа через четыре, когда я, ориентируясь по звездам в проемах черных ветвей, уже прошел половину пути. То есть я слышал их вой издалека и понимал, что он приближается, но старался не обращать на это внимания, хотя было ясно: запах жареного мяса в лесу они учуяли давно. И со следа не сойдут.
Я перешел замерзший ручей и поднимался на склон, когда инстинкт заставил меня оглянуться.
Волки – семь поджарых, но одновременно пушистых, рослых, могучих зверей – стояли на опушке за ручьем. Ровной линией, перпендикулярно к моему следу. Стояли и смотрели в мою сторону.
– Так, – сказал я, спиной отступая выше. Волки не двигались. Но они видели меня – и этим все было сказано. – Эй, – окликнул я их, сбрасывая оленя в снег, – разойдемся в стороны. Вы обратно, я вперед. Ну?
Они слушали. Они действительно слушали. Странно, но отсюда я видел, что у них желтые глаза. Страшные, красивые и внимательные.
Я вытащил из ножен палаш и протянул его перед собой – клинок превратился в моей руке в живую полосу лунного света. Казалось, по лезвию бегут на снег серебряные капли.
– Я не хочу вас убивать, – сказал я, и мои слова эхом вернулись ко мне от молчаливой стены леса. – Ищите себе добычу в другом месте.
Я очень устал. Меня шатало, словно только что сброшенная тушка и помогала мне держаться на ногах, увеличивая вес. Мне почему-то вспомнились лыжи, которые были у нас в прошлом году и которые мы оставили на Карпатах. Думали, что сделаем новые. Не сделали, некогда было… А я так и не выучился на них ходить поприличней…
Ну, сейчас это уже несущественно.
Семь штук. Много… Они будут подниматься на склон веером, ровной цепочкой. И нападут по кругу… Я оглянулся – до ближайших солидных деревьев было далековато, но успею добежать, чтобы прижаться спиной… Нет, если бросить оленя – точно успею.
Я покрутил палаш в руке. И остался стоять на месте.
Неспешной трусцой волки добрались до начала подъема. Синхронно сели на хвосты вместо того, чтобы начать атаку. Вскинули морды, продолжая разглядывать меня.
Потом тот, что сидел в самом центре, поднялся на ноги и пошел вверх. Неспешно, как и раньше, опустив морду к снегу, к черным овалам моих следов. Потом – когда ему оставалось метра два – он вновь сел. И рассматривал меня спокойными мрачными глазами. Из ноздрей влажного черного носа вырывались коротенькие струйки пара.
Не знаю, сколько мы ждали, глядя друг другу в глаза. Наконец волк моргнул – как-то печально – и, повернувшись, пошел вниз. Не останавливаясь, прошел через строй своих товарищей – и двинулся к лесу. А шестеро остальных – попарно из центра, четко, как на параде – поднимались и уходили за ним.
Я тяжело убрал палаш. Несколько секунд еще всматривался в мельтешение теней на опушке. И нагнулся за тушей оленя.
Не помню, как я – уже в рассветной инеистой мути – прошел последний километр. То есть вообще не помню. Просто я ткнулся лицом в какие-то странные густые кусты, чуть не выколов себе глаза, не смог пролезть и побрел в обход. Меня швыряло на ходу из стороны в сторону, я уже не вытаскивал ног из снега, а бороздил ими белые завалы.
– Танюшка! – заорал кто-то (меня качнуло назад, в сторону от голоса). – Танюшка, иди скорей! Олег поморозился!..
…Меня привела в себя боль в левой руке и левой стороне лица. Боль была ужасная, казалось, что меня жгут головнями, а главное – она не утихала, беспощадно вгрызалась в тело, полосовала его огненными бичами.
– Огонь… уберите огонь, не надо… – застонал я, не открывая глаз и не понимая, что со мной происходит. Урса? Меня пытают? Но почти тут же знакомый и родной голос Танюшки ласково защекотал мне ухо:
– Потерпи, Олежка, потерпи, родненький… теперь все будет в порядке, только потерпи…
– Больно, Тань, – пожаловался я и снова застонал без слов – боль нарастала, хотя это, казалось, было просто невозможно.
Левый глаз у меня не открывался, но правым, распахнутым, я увидел, что Танюшка (мы с ней были в одном спальнике недалеко от огня, у снеговой стены) щекой лежит на моей левой щеке, дыша мне в нос. Моя левая рука, судя по ощущениям, пробивавшимся сквозь дикую боль, находилась у нее между бедер.
Она меня отогревала своим теплом. Но признаюсь – я не испытывал благодарности: только боль. Танька казалась мне живым кипящим свинцом.
Пределы человеческой выносливости все-таки существуют. Я просто не в силах был больше выносить этой муки.
Я завыл. Частичкой мозга я понимал, что Танька спасает мне руку и лицо, но сделать ничего не мог, не мог заставить себя замолчать.
Я орал. Танюшка плакала и утешала меня. Хорошо еще, хватало воли не вырываться.
– Орет?
Я увидел сперва меховые сапоги и низ длинной куртки, потом – исхудавшее лицо Вадима. Его темные от мороза и ветра губы улыбались, в глазах отплясывало вприсядку пламя костра.
– Орет, значит, будет цел, – он наклонился: – Ингрид уже собиралась тебе руку резать.
– Е… – Я заткнулся. Боль не уменьшилась; терпя ее, я спросил Вадима: – Все… вернулись?
– Все, все, – кивнул он. – Еды хватит на неделю. Сыты не будем, но и не сдохнем, а там посмотрим…
– Не потеплело?
– Холодно. – Вадим посмотрел в сторону от костра. – Урса много было?
– Шестеро. – Ясно было, как он догадался об урса. – Внимательней надо… ой мамочка родненькая, да больно же мне, больно, больно, боль-но-о-о!!!