Сказки о воображаемых чудесах
Шрифт:
Сказка мантикоры
Кэтрин М. Валенте
Воспойте, воспойте же все мантикору, чьи мышцы напитаны солнцем! Алые ноги ее — громогласный флот, и грозно разносится эхо рычания. Охотника нет терпеливее нас, и змея не сыщешь с таким ядовитым хвостом, прыжков нет пружинистей, клыков нет с сиянием ярче, чем наше — чем наше! — на наших родимых песках, где растут лишь кусты.
Ха! Нет уж, такого не надо. Не пойте о нас. Мы не хотим ваших песен. Петь будем мы, а вы слушайте.
Широка пустыня и бела, и суха, как старые кости. Мы тревожим ее, мы терзаем, и мучим, мы изгрызаем ее и снимаем с нее кожуру. И мы поем, когда луна пляшет на песке, точно тощая белая мышь, мы поем тогда,
Вам скажут, что Анчар — жилище смерти. Его прозвали гидрою пустынь. Вам скажут, что лежать под ним опасно, пусть даже ночь одну — проснувшись, вы не узнаете мира людей. Вам скажут, что сотня солдат, закованных в бронзу и с перьями в шлемах, однажды лагерь разбили под древом Анчар — там, где струился ручей под ветвями Анчара. Испили они той воды, а позже, лишь солнце коснулось их стоп, мертвы они были уже, холодны, точно ужин. Это все так, глупые сказки. Но предполагаю, что не все в этом ложь, ибо Анчар — наша мать, а мы смертоносны, никто пред нами не устоит. И если солдаты улеглись отдохнуть под ветвями Анчара, когда дерево плодоносило, не вина голодных котят, что они упали прямиком на ужин, сочный, разложенный на песке ужин.
Взгляните же, прохожие, только не слишком близко! — на сияющую Анчар, любовницу солнца в его золотой спальне. Красные ветви ее толсты и прочны, словно бедра, изрыты ямками, утыканы шипами, ее зеленые иглы слишком прочны и гладки, чтобы расти в этой иссушенной пустыне. Взгляните на ее плоды, что притаились в тенистых излучинах узловатого ствола: какие они алые, какие лиловые, как мясисты и сочны! Притроньтесь к ним на свой страх и риск, ибо сияющие ягоды суть не плоды, но яйца, и в них растем мы, в этих пунцовых волдырях, что разбухают на обжигающем солнце. Анчар наполняет свои плоды жиром, и мы пьем его жадно, помногу, и хвосты наши наполняются ядом на всю оставшуюся жизнь, а потом мы разрываем эту тонкую, как шелк, кожу и кубарем летим в воду, или на солдат, смотря что было удобнее.
Я помню молоко дерева Анчар. Сладкое, как ежевика, как кровь.
Внутри плода мы знаем все: как Солнце прихорашивалось, глядя в озеро оазиса, как одна Анчар — хотя она была не выше, не красивей прочих детей пустыни — раскрыла свои ветви и схватила румяные лучи, стремясь удержать их для себя. Ее древесина нагрелась, озеро подернулось рябью: Солнце бы не заметило ее, если бы его зеркало не потускнело. Оно бы разозлилось и спалило дерево за кражу, если бы первый плод с мантикорой не лопнул прямо перед ним и оно не подумало бы, что маленький котенок с зубками острыми, как иголки, и проворным хвостиком — самое прелестное существо из всех, что только можно себе вообразить. Оно сразу принялось учить кошечку и жалить, и рычать, и петь, и убивать — всему, что умело само. Анчар улыбнулась и сказала сестрам последовать его примеру.
Когда мы опадаем, помнить все это становится сложнее, помнить и знать, что рассказы эти — правда. Но мы изо всех сил стараемся любить родителей и возносим молитвы небесам и песку.
Жаль только, что, когда Анчар выпускает нас на волю, мы еще беспомощны. Не более опасны, чем крошечные красные котята или змейки, слепые, мокрые, мяукающие. Наши острые хвосты, конечно, и в эти первые часы разят стремительно и без разбора, ибо мы еще не вполне умеем управлять ими, когда оазис, засыпанный кокосами и ребрами антилоп, ловит нас в свои зелено-золотистые объятия. И вот тогда, если они умны, приходят погонщики с серебряными нахвостниками, что сверкают в свете пустыни.
Я бы хотел рассказать вам, что меня воспитали на открытых равнинах, среди белых и измученных
Но пришли погонщики с маленьким серебряным нахвостником, похожим на наперсток с ремнями и застежками, и закованные в полированные металлы, исцарапанные последними отчаянными сражениями бесчисленных котят. Они прицепили эту штуку на мой зазубренный хвост. Теперь мой хвост стучал глухо и разбрызгивал песок тонкими струйками, но вот и все. Я выл; не только волки предаются этому занятию. Я выл, и они поразились моему вою, ибо голос мантикоры ужасен, пронзителен и сладок, слаще и ужасней всех голосов в мире, словно флейта и труба играют вместе. Зазубрин на нем не меньше, чем на хвосте. Я выл и причитал, и жалобно стучал по земле бесполезным хвостом. Они достали восковые затычки и закрыли от меня свои уши, и отправился я в янтарную клетку, и надели на меня янтарный ошейник, и заткнули мне пасть кожей, и я замолчал.
Расскажите мне снова о том, как поют газели. Расскажите мне, что нет мелодий прекраснее, чем их песни.
От высот янтарного города у меня закружилась голова. Платформы вились все вверх и вверх по этим невозможным кедрам, и на висячих мостах я чуть не лишился сознания, так далеко внизу качалась и дрожала земля. Они подняли меня на скрипучих блоках и движущихся платформах, тянули за мокрые веревки. Меня вырвало в намордник, и я давился своей же желчью. Зеленые ветви взрезали облака, а я поднимался и рассыпался на части на взмывающем ввысь полу, я плакал среди ремней, которые кусали мое лицо, и вкус крови становился у меня во рту все сильнее с каждым дюймом. Я дергался, я давился, ошеломленный и напуганный, как любой потерянный зверь. Но я был ближе к небу — так близко! — и Солнце нежно стучало меня по спине.
На янтарной клетке был янтарный замок, и была девочка с янтарным ключом. Она держала его на нитке бус, что обвивали ее цепью; ключ качался как раз у основания шеи. В те дни зверей без счета приводили из каждого укрытия, с каждой вершины, и все это, чтобы порадовать сие создание, чьи чистые спокойные глаза смотрели на все с одинаковым почтением. Она, как и положено, поразилась меху моему и хвосту, как и положено, испугалась моего заглушенного рыка, как и положено, погладила меня по голове и перешла к следующему чуду природы, что подняли по деревьям ей на потеху. Она не радовалась одному животному больше, чем другому, и голос ее был мягок и благодарен, когда она благодарила погонщиков за то, что те привели ей всех этих удивительных и чудовищных созданий. Под последними она понимала, конечно же, меня.
Несколько недель подряд приходила она, как и положено, и навещала зверинец в сопровождении погонщиков и высокородных нянек и, время от времени, своего отца. Он играла с карликовым слоном и юным кентавром, у которого дрожали колени: в ее отсутствие ему перевязывали ноги, чтобы он не вырос выше нее, что было бы просто возмутительной дерзостью. У нее были джинн, дым которого уже давно испарился, и золотая рыбка, которая еще была должна ей два желания. Игры их были причудливы и серьезны: она пела им и сажала пить чай из янтарных чашек, которые те, естественно, разбивали, а потом ругала их за дурные манеры. Она принуждала их склонять непокорные головы к ней на грудь, и все восклицали, дивясь тому, как чудесно она умеет своей кротостью духа и чистотой сердца очаровать даже самых диких чудовищ.