Сказки Золотого века
Шрифт:
– Белая лошадь. Конечно, это белая лошадь. Погиб поэт...
– Он заговаривается, - Юрьев к Раевскому.
– Это Дантес?
Раевский кивнул и добавил:
– Оба ранены, один тяжело, другой легко.
– Что говорить о другом!
– закричал Лермонтов, не находя себе места.
– Это Пушкин тяжело?
– Ты угадал, Мишель.
– Лучше бы ошибся я. Но иначе и не могло быть. Как Моцарт говорит у Пушкина: "А гений и злодейство - две вещи несовместные. Не правда ль?"
– Убить на дуэли злодейство? Убить по правилам чести?
–
– Убить - это все, любые оправдания, даже самые благородные, уже не имеют смысла.
– В таком случае, Мишель, забудь о дуэлях. Убить ты не можешь, значит, ты-то и будешь убит, - рассмеялся Юрьев.
– Судьба, - Лермонтов отмахнулся.
– Что значит тяжело?
– У дома на Мойке собралась толпа. Говорят, слуга вносил его в дом, а он прижимал руки к животу.
– Опасная и скверная рана, - Лермонтов пошатывается, вскрикивая.
– Белая лошадь! Предсказание старухи сбывается, значит, рана смертельна. Ха-ха-ха! Александр Македонский!
– Это гадальщицу Киргоф зовут Александра Филипповна. Вот ее и прозвали Александром Македонским, - говорит Юрьев, пугаясь, уж не сходит ли с ума Мишель.
Входит Елизавета Алексеевна, с беспокойством глядя на внука, она уже прослышала о дуэли и сразу поняла, что ни на кого это известие не подействует так сильно, как на него, и так был нездоров, а теперь, как в горячке. Однако он порывался куда-то идти.
– Мишель, ты куда?
– Раевский теперь испугался за Лермонтова, впечатлительность которого была колоссальна, даже когда он бывал весел и беззаботен, а в тоске - тем более.
– К Андрею Николаевичу.
– Ты нездоров, ты болен. Лишь бабушку напугаешь. Я забегу к нему от твоего имени.
– Хорошо. Впрочем, ничего хорошего больше не будет. Муки страдания - и смерть, - он уходит в свой кабинет, как всегда, когда искал уединения.
6
Лермонтов разболелся совершенно и был рад этому: весь в поту, в дреме со вспышками всякого рода видений, истаивая от слабости, казалось, он хоть как-то разделял мучения Пушкина от раны, и уже не порывался куда-то бежать, что всего более пугало бабушку.
Андрей Николаевич Муравьев подъехал на следующий день утром; Елизавета Алексеевна вышла ему навстречу, желая первой услышать известие, столь страшное для нее прежде всего из-за Мишеньки, желая уберечь его расстроенные вконец нервы, а себя она никогда не думала жалеть. Горестные события ее жизни, никогда не забываемые ею, поскольку внук напоминал о них одной своей улыбкой, как небеса на заре, не сокрушили ее душу, а скорее укрепили, может быть, опять-таки из-за внука, неугомонную натуру которого иначе и нельзя было вынести.
– Андрей Николаевич, как Пушкин? Жив?
– спросила Елизавета Алексеевна вполголоса, выпрямляясь и опираясь на трость.
– Слава богу, жив!
– Видел его?
– Нет, Елизавета Алексеевна, не видел. К нему никого не пускают, кроме родных и близких. То есть к нему пускают только тех, кого он хочет видеть.
– Значит, его дела плохи?
– Боюсь, да.
– Миша не в себе, ночь не спал. Арендта не могут найти.
– Он у Пушкина со вчерашнего вечера. Ездил во дворец и привез пожелание государя принять смерть как христианин.
– А я думала, Пушкин, как все мы, грешные, христианин. Разве не в церкви венчался? Детей своих разве он не крестил? Разве государь этого не знал?
– С Пушкиным у власти было много недоразумений, Елизавета Алексеевна. Но теперь все это сойдет на нет. Еще Арендт не привез записку государя с его пожеланием, как Пушкин, призвав священника из ближайшей Конюшенной церкви, исповедовался и причастился. А государь обещал взять заботу об его семействе.
– Хорошо, Андрей Николаевич, все-таки ты меня успокоил. Ты добрый человек. Только Мише рассказывайте больше о том, что его занимает. Ему надо всегда все знать, иначе истомится его душа в беспокойстве вконец.
Елизавета Алексеевна отпустила Муравьева, и тот прошел к Лермонтову, который лежал в постели. Потом, в течение дня он приезжал еще раз, обедал у Елизаветы Алексеевны, которая считала, что Пушкин с его умом все-таки сел не свои сани, то есть, не имея приличного состояния, вращался в большом свете. Лермонтов, услышав ее слова, всегда почтительный с бабушкой, вскричал:
– Помилуйте! Пушкин не в свои сани?! Это все другие не в свои сани садились, или их подсаживали, тесня того, кто был достойнее их всех, вместе взятых!
Елизавета Алексеевна замахала рукой, мол, она не спорит с ним и вообще будет молчать.
Под вечер Андрей Николаевич снова приехал и, ссылаясь на князя Вяземского, впервые попытался составить общую картину событий.
– Пушкин лежит на диване у себя в кабинете; я так его не видел, к нему допускают, кроме врачей, впрочем, они бессильны, лишь тех, кого он хочет видеть, уже простившись с детьми. Однако мне удалось переговорить с князем Вяземским, который там, как и Жуковский, со вчерашнего вечера. Ночь прошла ужасно: мучаясь от боли, Пушкин силился не кричать, чтобы не напугать жену; добрый Николай Федорович Арендт, бывавший на многих сражениях как врач, плакал и восхищался Пушкиным, не в силах ему помочь. Сегодня ему легче, и он удивительно спокоен и миролюбив.
Лермонтов повеселел, словно он услышал весть, что опасность миновала.
– Рассказывайте, Андрей Николаевич, - проговорил он.
– Не упускайте ничего.
– Князь Вяземский был один из друзей Пушкина, которые получили в двойном конверте по городской почте диплом на его имя.
– Диплом?
– Княгиня Вера Федоровна сразу заподозрила, что здесь крылось что-нибудь оскорбительное для Пушкина, поскольку госпожа Пушкина, когда Геккерны устроили ей ловушку, свидание у одной особы, и ей удалось уйти, она в панике прибежала именно к княгине. А затем старик Геккерн заявил ей о мести.