Сказки. От двух до пяти. Живой как жизнь
Шрифт:
Детским кумиром доныне считался у нас Жюль Верн. Но куда же Жюлю Верну до Чарской! По отчету одной библиотеки дети требовали в минувшем году сочинения:
Чарской — 790 раз,
Жюля Верна — 232 раза.
Не угнаться за ней старику Жюлю Верну! Сейчас передо мною триста сорок шесть детских писем о различных прочитанных книгах, из них двести восемьдесят два письма (то есть больше восьмидесяти процентов) посвящено восхвалению Чарской.
И не только вся Россия, от Тифлиса до Томска, но и вся Европа влюблена в Лидию Алексеевну; французы, немцы, англичане наперерыв переводят ее книги, а в Чехии, например, читатели до того очарованы ею, что, по свидетельству того же «Задушевного
Перелистываю книги этой Чарской и тоже упоен до безъязычия. В них такая грозовая атмосфера, что всякий очутившийся там тотчас же падает в обморок. Это мне нравится больше всего. У Чарской даже четырехлетние дети никак не могут без обморока. Словно смерч, она налетает на них и бросает их на землю без чувств.
В «Записках институтки» я читаю:
«Надю бесчувственную на руках вынесли из класса».
И снова:
«Я потеряла сознание».
И снова:
«Я громко вскрикнула и лишилась чувств».
В «Записках гимназистки» то же самое:
«Я громко вскрикнула и без чувств грохнулась на пол».
В «Записках сиротки» то же:
«Я потеряла сознание».
Три обморока на каждую книгу — такова обычная норма. К этому так привыкаешь, что как-то даже обидно, когда в повести «Люда Влассовская» героиня теряет сознание всего лишь однажды. Ее и душат и режут, а она хоть бы что. Право, это даже невежливо. Такая толстая книга, и только один обморок! То ли дело другая великолепная повесть о девочке Нине Воронской: повесть еще не закончена, а уж Нина впадала в бесчувствие ровно одиннадцать раз! Да и как же героям Чарской хоть неделю пробыть без обморока! Она только о том и заботится, чтобы довести этих детей до бесчувствия. Ураганы, пожары, разбойники, выстрелы, дикие звери, наводнения так и сыплются на них без конца, — и какую-то девочку похитили цыгане и мучают, пытают ее; а другую — схватили татары и сию минуту убьют; а эта — у беглых каторжников, и они ее непременно зарежут, а вот — кораблекрушение, а вот — столкновение поездов, и на одну только малютку Сибирочку (в книге «Сибирочка») нападают сначала волки, а после — медведь, а после — разъяренные львы. Целый зверинец против крохотной девочки! Но Чарской мало и львов и волков, и вот — Серые, Черные Женщины, Черные Принцы, привидения, выходцы из могил, и все это только для того, чтобы:
«А-а-а! — закричала вдруг не своим голосом Малявка и без чувств грохнулась на пол» («Большой Джон», гл. V).
«Ужас»— любимое слово у этих ошалелых детей.
«Ледяной ужас сковал мои члены», — выражается какой-то семилетний, а другой прибавляет:
«Ужас заледенил все мое существо».
И третий:
«Невольный ужас сковал меня».
И четвертый:
«Леденящий душу ужас пронизал меня с головы до ног».
Какая-то фабрика ужасов эти чудесные детские книжки, и вот до какого обалдения доходит в одной из них маленькая девочка Лизочка:
«Иглы страха мурашками забегали по моему телу (иглы мурашками! — К. Ч.)… Липкий пот выступил на лбу… Волосы отделились от кожи, и зубы застучали дробным стуком во рту… Мои глаза сомкнулись от ужаса» («Белые пелеринки», гл. 19).
И
«Я громко вскрикнула и лишилась сознания».
Нечего и говорить о том, что эти малые дети то и дело убегают из дому — в дебри, в тундры, в моря, в океаны, ежеминутно висят над бездонными пропастями и по всякому малейшему поводу покушаются на самоубийство.
Пробегаю воспаленными глазами по этим огнедышащим книгам и натыкаюсь на такую страницу: маленькая девочка, калека, упала перед подругой на колени, целует ей руки, ноги и шепчет, истерически дрожа:
«Я злодейка пред тобою, а ты… ты — святая. Я поклоняюсь тебе!»
Это из повести Чарской «Записки маленькой гимназистки». Девочка целует чьи-то ноги! О, как, должно быть, болело, кричало, разрывалось ее маленькое сердце, прежде чем в покаянной истерике она упала пред подругой на землю.
Ты понимаешь ли, милая Лялечка, что такое, когда крохотный ребенок вдруг до бешенства возненавидит себя и захочет себя оплевать, и, в жажде самоунижения, всосется в твои ноги губами:
«Бей меня, топчи, унижай: я — злодейка, а ты — святая!»
Чтобы успокоиться, беру другую книгу под безмятежным заглавием «Счастливчик». Но и в ней я с ужасом читаю, как этот самый Счастливчик падает пред кем-то на колени и лепечет, истерически дрожа:
«О, прогоните же меня, прогоните! Я не стою вашей ласки!»
И целует кому-то руки: я дурной, я злой, я жестокий.
И тут же другой младенец так же истерически взвизгивает:
«Вы — ангел, а я — поросенок!»
И тоже лобзает чью-то руку: прибейте, прибейте меня!
Я волнуюсь, я мучаюсь, но в новой книжке — «Щелчок» — маленький мальчик опять целует у кого-то сапоги, умоляя:
«Исхлещи меня кнутом до полусмерти!»
А в повести «Некрасивая» маленькая девочка снова бьется у чьих-то ног:
«Избей меня, искусай, исцарапай!»
И мне становится легче: я с отрадой начинаю замечать, что мазохическое лобызание рук и ног — самое обычное занятие у этих малолетних истериков. Им это так же легко, как «здравствуйте» или «прощайте». Они лижут друг у друга все, что могут: руки, ноги, платье, сапоги, — но так как они и вчера лизали, и завтра будут лизать, то зачем же мне беспокоиться? Словно узор на обоях, повторяется на этих страницах один и тот же припадок, и если в повести «Люда Влассовская» одна девица чмокает в руку учителя, другая—незнакомого генерала, а третья припадает к чужим башмакам [181] то я с надеждой смотрю на четвертую: кого и куда поцелует она? Когда же эта четвертая воскликнула:
181
«Люда Влассовская». Повесть Л. А. Чарской, изд-во Товарищества «М. О. Вольф», с. 170, 203, 398, 439.
«Мне хочется упасть к ее ногам, целовать подол ее платья», — тут я окончательно повеселел.
Я увидел, что истерика у Чарской ежедневная, регулярная, «от трех до семи с половиною». Не истерика, а скорее гимнастика. Так о чем же мне, скажите, беспокоиться! Она так набила руку на этих обмороках, корчах, конвульсиях, что изготовляет их целыми партиями (словно папиросы набивает); судорога — ее ремесло, надрывнее постоянная профессия, и один и тот же «ужас» она аккуратно фабрикует десятки и сотни раз. И мне даже стало казаться, что никакой Чарской нет на свете, а просто — в редакции «Задушевного слова», где-нибудь в потайном шкафу, имеется заводной аппаратик с дюжиной маленьких кнопочек, и над каждой «кнопочкой» надпись: