Сказы
Шрифт:
Патрикеевна все свои голики припрятала, кои за сундук, кои под сундук, только бы Кузьмичу не попались под руку.
— Слава те, Христе, завтра новолунье. На новолунье сложут, будет печь ладно греть, — утешает себя Патрикеевна. — Лимарек-то, чай, захватил? — выведывает у Кузьмича.
— А то как же, кума, хоть и далеко — занарок посылал за лимарьком на Опоку, — ухмыляется Кузьмич, сам, знай, дело свое делает.
Крутится около кирпичников Патрикеевна. Уж больно любопытна, а пуще стережет, чтобы голик не подсунули.
— Кузьмич, рыжий фартук, а ведь
— Заработать — не украсть, — посмеивается Кузьмич.
Склали печь. Кузьмич руки вымыл. Холщовым фартуком вытирает.
— Затопляй, Патрикеевна.
А та:
— В печи обиду свою не оставил?
— Оставил, на золотник, не больше.
Нащипал Кузьмич лучины на растопку. Завыла жара в печи, огонь чище золота — и ни дыминки. Пламя так и пляшет, в семь грив до самого свода, так и машет красным крылом чуть ли не до шатра. Кузьмич поглаживает желтые усы, конечно, не для красы. Никакого обману. Всякое дело человеком ставится. О чем больше-то калякать? Истопливо сгорело. Хоть калачи, хоть блины пеки. Двадцать целковых положил Кузьмич в шапку, пожелал на прощанье доброго здоровья хозяйке и печи.
Кленовый ящичек за плечом, шагает домой, доволен и весел.
— Не тужи, Викентий Огурцов, вот тебе на новую избу первый взнос, глядишь, понемножечку и наберем. Птица по соломинке таскает, гнездо свивает.
А Персиков-то хорош гусь: без слова дал согласье на плату — знал кого позвал, а тут, вишь, раззвонил по всему свету, будто-де Кузьмич снял с него чуть ли не последний крест.
У мастеровых на этот счет своя песня: мол, Кузьмич, молодчина, умеешь отличать чин от чина.
С той поры-то, братки, много лет прошло. Елочка под окнами у Кузьмича, что на рожденье дочери посадили, стала высокой елью. Персиков умер.
«Сэр — кошку съел», как блоха из старой шубы, давно ускакал за море.
Антон Кузьмич свой сундучок с поскребками, с молотками, с печниковой кирочкой на чердак отнес. Годы-то не молодят. Уж давно в Красную Армию проводил он своих внуков. Без подожка теперь — ни шажка. Домик его — на Зеленой фабричной улице. Он да старуха — вот и вся семья у Кузьмича.
Хоть и прозвали прежде его «кленовым сундучком», да что-то от трудов праведных не нажил он при царе палат каменных. Да и не помышлял он о них никогда. А нынче-то жизнь под оконцами Кузьмича повернулась солнечной стороной: и заводы, и фабрики, и палаты каменные — все теперь у народа.
Стар Кузьмич, заплетаться стал. Станет штаны надевать, никак ногой не потрафит в колею. Даже наказывал старухе, ты, мол, теперь шей про меня пошире невода.
Но хоть и состарился Кузьмич, а жизни радовался, как молодой.
Но вот пришла беда — затворяй ворота. Фашистские захватчики смертельную петлю хотели надеть советским людям. Только шея-то у советских людей высока, кость крепка, а душа и того потверже. Выдержка хорошая нажита, советской властью людям привита. И пуще всякой
И случилось в те годы такое. Одну новую школу по зиме заняли под госпиталь на фабричной улице. И свету много, и просторно, и клуб, и сцена, и красный уголок с газетами. И радио в полный голос поет, говорит. И над подушкой у каждого наушники.
Все бы хорошо, да в одном не задалось. Морозы-то как ударили, печь и задурила. А зима, чай, помнишь, пришла злющая, немилостивая. Без хорошей печи и поварам и докторам горе — ни кашу сварить, ни повязку вымыть.
Взялись своими силами починить, да не сумели.
Тут один солдат Советской Армии, наш землячок, рука на перевязи, и подходит к начальнику.
— Знавал я печника с нашей улицы — золотого старичка, уж тот бы нашу печь вылечил. Не знаю, жив ли? Уходил я на войну, так он еще меня у своей калитки обнял да угостил понюшкой табачку из костяной тавлинки.
— Кто он таков?
— Антон Кузьмич Кирпичов.
Адрес верный указал служивый: и как найти, какой улицей ближе проехать к мастеру. Ждать да гадать некогда. Сели начальник госпиталя и солдат в санки, покатили искать знаменитого печника.
Скоренько нашли, вежливо вошли, степенно поклонились.
— Здесь Антон Кузьмич проживает?
— Здесь, товарищи-граждане, он самый это и есть я, — отзывается с печи седой старина. Сидит на краешке, голые ноги с печки свесил, пятки в печурках греет. За переборкой старуха ворчливая за что-то пилит потихоньку своего супруга, не слышит, что гости у порога.
— Да перестань ты, голубушка, солнышко мое, Пашенька. Куда я ходил? Где был? Это дело общественное. Хоть один раз в жизни, но не послушаюсь я твоих инструкций, хоть ты на меня протокол составляй. Послушай лучше, что добры люди нам скажут. Зачем пожаловали, товарищи воины Красной Армии?
Те ему свою заботу доложили. Почесал затылок Кузьмич.
— Ах, ребята, что-то мне неможется нынче, знать, к плохой погоде. Эва в трубе-то гуляет ветрило. Ну, да так и быть!.. Только ведь я печник-то дорогой. Может, слыхивали про одного нашего печника по прозвищу «кленовый сундучок»? Так это я самый и есть в наличности.
Как эту присказку услышала старуха за переборкой, сразу перестала допекать старика.
— Ладно, дед, заплатим, не обидим, так и быть, только выручи.
— За хорошую плату что не выручить. Хоть я зубы давно съел, а ведь хлеб-то все равно и мне нужен.
Кряхтит Кузьмич, сам слезает с печи, обувает сапоги — ноги-то его не слушаются; полушубок надевает — руки-то в рукава не лезут.
Сели, поехали. Доктор и спроси печника дорогой, от нечего делать:
— О чем это вы, Антон Кузьмич, дискуссию вели с хозяюшкой?
Кузьмич варежкой с бровей снег смахнул.
— Небо делим пополам, все никак не разделим.
Больше не стал спрашивать начальник.
По крутой-то госпитальной лестнице еле-еле поднялся Кузьмич, сел на стул, уж он чихал, чихал, кашлял, кашлял. Солдаты сзади-то стоят, свою квалификацию пишут печнику: