Скитальцы, книга вторая
Шрифт:
Старков не замедлил, но ответил бесплотно, не поворачивая головы: да и не надо было ему кричать, нужды такой не было, ибо голос Симагина уже взорвал тишину.
– Много есть непокорных, пустословов и обманщиков, каковым должно заграждать уста: они развращают целые дома, уча, чему не должно, из постыдной корысти.
– Выходит, я пустослов? – вскричал Симагин. – И по сопатке недолго, слышь?
– Ты, сын мой, хуже пустослова, ты на уши паутину весишь, злыдень…
– Ну знаешь ли… – растерялся Симагин.
– А вот как хошь понимай…
Симагин натянуто рассмеялся: он не умел пользоваться
– Ты бы уста на замок, – посоветовал Старков, жалея сидельца и опасаясь за него. – Ведь вернут в подвалы, где и вше тесно. Тамотки запоешь лазаря.
– И запою, и запою, не восплачу! Мне на роду написано страдать!
– Опомнись, сердешный… Ты от злобы запекся. Помолись, отпусти душу, вот и полегчает. А то какую науку подаешь товарищам своим? – посетовал Старков, подсел подле, ладонь свою сухую положил на костлявое колено проповедника, словно хотел унять, утишить его боль. – Хочешь быть услышанным – молчи крепче!
– Вот дядька ерестится, а мне понятно, все в самую душу, – вдруг вмешался Донат. До того сидел покорный, редко кто слыхал Донькин голос, а тут высказался несчастный. – Не блажь то, не придумки… Я сам как распятый. Через свою доброту распятый, слышьте-ка! А я убить хочу, мочи нет, хочу. Чтоб братину крови выпить.
– Во-во… Не рюмку, не косушку, не стакашек, но бра-ти-ну во удовольствие! – захихикал Симагин, воспрянув. – Слышь-ка, парень, я принимаю тебя в мой легион. Подручным апостола будешь.
– Так пусть он убьет меня! Пусть! Слышь, сынок, коли в тебе такая жажда, ты убей меня, – попросил Старков, обнажил ворот холщовой рубашки и задрал бороду. Сморщенная жалкая старая шея с обвисшей пупырчатой кожей, белая и неживая. Оказывается, сколь худая, немощная плоть облекает непокорную душу бродяги-аввакумовца. Донат смутился и, прикрывая нерешительность неловким смешком, отговорился скоро:
– Твоей крови, старик, и клопу не испить.
– Брезгуешь? Худая кровь, молвишь? – задумчиво протянул Старков. – Значит, не клоп? Вольному воля… Не хошь тюри с маслом – ешь с солью, вьюнош.
– Во, паря, как он тебя отбрил… Ишо слаб в коленках, – заговорила камера, испытывая симпатию к беглому попу. – У него слово кремень.
И вот задрал Донат ногу, и тюремный кузнец, положивши проушину на наковальню, ручником умело ударил по заклепке; таким же образом оковали несчастному и вторую ногу, и ежели днем ранее была неволя временной, зыбкой, все мнилось, что наступит скорый час и распахнутся настежь ворота, то отныне всякие надежды прочь.
И понялось сразу, каково бродить по выгону стреноженной лошади, неуклюже прискакивать в опутенках, ей, рожденной в соперницы ветру… «Да за что же наказанье-то? – подумалось вдруг. – Настолько ли велика дерзость, чтобы намертво пресечь ее восьмифунтовыми кандалами?»
Первый раз повалился в постели – и будто змею пригрел: долго холодила цепь, шуршала, звенела, железный холод проникал сквозь исподники, и даже щиколотки зальдились. И камера вся наполнилась незнакомым, мертвецким щемящим звоном: будто заживо отпевали.
Тут не до шуток, как-то все скоро пригорюнились, не нашлось сразу легкого на слово человека, баюнка, враля, ёрника и балагура, который бы возвеселил, поднял сомлевшую душу.
И даже Зубов, вечно неунывающий вор, сутулился на своем коврике, старался в глаза сотоварищам не глядеть, ибо он-то как бы оставался на воле, с завтрашнего дня он – подручный ката и будет жить в особой каморке. Может, он пожалел сотоварищей и боялся открыто радоваться, а может, и стыдился своей проклятой новой работы, кою уготовила ему судьба на сороковом году.
Эх, птаха ты, птаха, вольная разбойная душа, надоело тебе бродить зеленой улицей, надоело считать спиной розги и батожье, висеть на прикладах, когда ведут сквозь тысячу, и заново коротать на каторге у тачки прописанные тебе восемь лет. Но и в новой-то уготованной жизни что за радость, несчастный; тут уж не сробей сердцем, предерзостным будь и отчаянным, отлучись от жалости и состраданья, зальдись грудью и на глаза напусти слепую поволоку и гордовато вздыми голову. Будет тебе, подручник ката, новая красная рубаха, новые порты, и сапоги трубою, и картуз, и долгие рукавицы с раструбами.
И отныне все станут бояться тебя, как наместника дьявола, и стоит лишь показаться на улице, как каждый мальчишка, поспешая следом и корча всяческие рожи, станет кричать: «Гли-ка, палач… Палач, гов…ый калач, ва-ва».
А ты оглянешься вдруг, играя, насуровишь брови, а чего их суровить, несчастный, ежели они и без того взялись паклей и завесили глаза, и оттого выпуклые белки кажутся розовыми от крови и дикими.
Ой смутно Зубову: однажды потерял человек фамилию, а ныне приобрел богопротивное и премерзкое ремесло; и захотелось бы возврата на родину, где славных и досточтимых родителей могилки, но уже все дороги назад перекрыты. Не примет родная деревенька, отринет община, открестится от тебя, как от нехристя… Благослови, скажут, нас от этого дьяволенка…
А этапникам что, у них грусть переходящая, как пена морская, как соль на спине. Лишь бы ночь перемаяться на день, а там и новая давножданная жизнь придет, и в ней не меркнут надежды.
Пока жив, надейся, грешник. Правда, от кандалов, как бы ни легки они были, уж не избавиться: от перехода до перехода, по всем долгим хлябям этапов до Сибири, и там, далее в каторге, несъемны эти поющие бессонные железки, высушат они ноги, выедят щиколотки.
Наутро погнали в тюремный двор: из дверей заструился мышастого цвета ручеек, поначалу растекся в лужицу, загомонил, заерестился, вот уже табунки образовались в провале меж красных кирпичных стен, но тут же унтер-офицеры грозным матерным словом разобрали человечье месиво во фрунт, солдаты огородили, вскинув на плечи ружья.
Огляделся Донат: смешно и грустно.
Серые круглые шапки в руках, половина головы обгрызена ножницами, волос выеден ступеньками, другая же половина взялась колтуном. Десятки неряшливых, понурых голов, бледные, отечные щеки. «И сам таков же; значит, и я как баран». Оглядел сотоварищей, будто на себя со стороны глянул. Сбалагурил от тоски:
– Дайте-подайте сена с хреном, соломы с уксусом.
– Получишь и хрена по зубам, и уксусу по заднице, – огрызнулся сосед по шеренге.
– Халат-то подбери… Дурак с печки бряк.