Сколько длятся полвека?
Шрифт:
До середины октября дивизия все же оставалась дивизией. Обескровленной, продрогшей на сыром ветру, промокшей на дожде и в болотах, но — дивизией. Конец ей положила безуспешная попытка прорвать окружение.
Сверчевский безответно снес гневные упреки, обрушенный него, как и на других комдивов, генерал–лейтенантом Лукиным, возглавлявшим окруженные под Вязьмой войска. Приказ Лукина — протаранить кольцо тремя группами — с самого начала представлялся сомнительным.
Бить — так кулаком, а не тремя растопыренными пальцами. Генерал Лукин понимал
Практическая неразрешимость задачи, отчаянность вяземской ситуации вызвали ярость Лукина. (Потеряв в окружении ногу, М. Ф. Лукин попал в плен, устоял перед соблазнами щедро оплачиваемой измены, вынес ад Маутхаузена…)
Когда иссякли патроны и снаряды, когда были взорваны орудия, Сверчевский приказал выводить красноармейцев небольшими группами. Сам он возглавлял остатки штабных подразделений.
Однако еще несколько дней замечал вокруг себя бойцов из полков, командиров, которым велел действовать самостоятельно. Он приписывал это не авторитету своему. На людей влияли генеральские звездочки в петлицах кожаного реглана, красная фуражка. Влияли, вынуждая его мучительно искать выход.
Найти не удавалось, гипноз генеральского звания слабел, группа Сверчевского превращалась в группку отощавших, безоружных людей. Их удерживала вместе кухня. Макс шутил, подбадривая: были бы гроши да харчи хороши.
Эти немецкие кухни на гусматических колесах Сверчевский помнил с Эбро. Под Вязьмой такой котел с топкой попался в кювете возле обгоревшего грузовика.
Кухпя не остывала. В ней варили прихваченную морозом картошку. Соли не было, и сладковатый кулеш вызывал тошноту. Но чем дальше углублялись в лес, тем реже удавалось добыть картошку. Кипятили воду, грели руки о теплые стенки котла. Костры разводили редко. Немецкие самолеты роились над лесом и не жалели бомб.
Котелок был на двоих с Максом. Каждый, мучимый голодом, норовил зачерпывать реже, чтобы другому досталось больше и погуще.
Впервые Макс сам старался опекать старшего брата, заходившегося в сиплом астматическом кашле.
Спортивное прошлое помогало Максу вернее, чем Карлу его армейская искушенность.
Двигались, растянувшись в глубину. Двое впереди. По одному справа и слева.
Хотя ждали всякого, длинная в утренней тиши очередь немецкого «универсала» застигла врасплох, распластала на припорошенной снегом траве.
Очередь оборвалась, и мальчишеский голос звонко выкрикнул:
— Рус!.. Плен!..
Призыв подхватили, кустарник задорно скандировал:
— Рус — плен!.. Рус — плен!..
Люди медленно вставали, не стряхивая прилипшей грязи, травы, и, подняв руки, гуськом тянулись на крик. Склонив головы, стараясь не замечать тех, кто остался.
Сверчевский испытывал к сдающимся презрительную жалость. Он не судил их, почитая свою вину большей. Винил себя в поспешности, с какой выполнил приказ об отводе с Днепра. Следовал приказу? Исполнительность не освобождает от необходимости работать
Глядя на сдающихся в плен, он понял: постепенно и неохотно осознаваемое чувство собственной вины сковывало его. А его пассивность только помогала сломаться людям, верившим ему, с надеждой взиравшим на генеральскую фуражку.
Вопреки уговорам Макса, он не менял кожаный реглан на шинель, фуражку — на кепку с ватной подкладкой, раздобытую братом. Не из гордости. Он не снимал с себя ответственности и вины.
Последние дни, поддавшись общему настроению, он помышлял лишь о том, как выбраться из окружения. А шоссе Вязьма — Можайск гудело немецкими грузовиками, отряды Тодта [64] восстанавливали железнодорожное полотно между Вязьмой и Ржевом…
Их осталось семеро, и Сверчевский, откашлявшись, сказал:
— Вчера на пересечении просек лежали кем–то брошенные ящичные мины. Кто запомнил место? Ладно, я пойду сам.
Все шестеро последовали за ним. Он знал — и то лишь в лицо — двоих из штаба дивизии. Старик с шеей, обмотанной платком, в валенках с галошами нерешительно заметил:
— У меня, товарищ генерал, нет саперного опыта. Вроде бы для подрыва необходим бикфордов шнур?..
— Обойдемся без шнура. Я немного в этом разбираюсь.
После долгих блужданий нашли просеку. Соорудили носилки, уложили на них мины и двинулись к станции Александрино, что южнее Новодугинской. Сверчевский хранил карту этого района. У Александрино лес подступал вплотную к железной дороге. Когда ее заминировали в двух местах, он впервые за последние дни испытал облегчение. Война предоставляет лишь одну возможность — воевать.
Теперь не грех подумать о картошке. Стемнеет — что-нибудь сообразим. Его охватило возбуждение, говорливость.
— У тебя жар.
Макс приложил ладонь ко лбу. Как мать, когда заболевал кто–нибудь в семье. Градусников она не признавала.
— Я совершенно здоров, самочувствие превосходное.
Чувствовал себя он никак не превосходно. Последние дни ходил с температурой. Но не желал в этом признаваться себе, того меньше — показывать остальным.
— Раз ты такой специалист, назначу тебя начсандивом.
Чужие голоса, суматошные выстрелы оборвали разговор. Немцы прочесывали полосу отчуждения. До леса —! рукой подать. В предвечерних сумерках прицельный огонь маловероятен. Разве что по черному пятну генеральского реглана.
Он бежал впереди, Макс — замыкающим, следил, чтобы никто не отстал. Вчера он расхвастался: шинель пробита в двенадцати местах, а у него — ни царапины. Неуязвим.
Карл цыкнул: нельзя так говорить, постучи по деревяшке…
Немцы заметили бегущих. Пулеметные трассы стлались над землей.
Сверчевский видел: до лесу ему не дотянуть. Не хватит дыхания. Каким–то чудом Макс оказался рядом, обхватил за пояс. (Никакого чуда, он всегда помнил про астму, душившую брата.)
— Еще, Карлуша, еще…