Скопин-Шуйский
Шрифт:
Неожиданно громко грянули в тон большим малые колокола. В толпе крестились. Царь вышел на паперть, народ молча встретил его. Царь, видимо, не ожидал такого приема и с растерянным видом остановился.
Сзади него, поддерживаемая под руки, стояла полубесчувственная царица Марфа. Глаза ее были полузакрыты. На бледном лице, хранившем еще черты необыкновенной красоты, лежала печать тупого отчаянья. За ней — белые ризы духовенства. В глубине виднелись лица ближайших бояр и царевых братьев. Ближе всех к царице стоял думный дьяк Михаил Игнатьевич Татищев. Он озирался
Царь имел вид чуть не дряхлого старца. Спина его сгорбилась, глаза, маленькие, красноватые, смотрели робко и неуверенно. Но вид Маржерета с его сотней и князя Скопина с отрядом, казалось, придал ему бодрости.
— Православные! — начал он, стараясь придать силу своему старческому, слабому голосу. Но густой звон колоколов перекрыл его голос. Опираясь на свой жезл, царь беспомощно оглянулся. Ближние бояре поняли царя, и через несколько мгновений колокольный звон смолк. Скоро перестали грохотать и пушки и воцарилась ничем не нарушаемая тишина.
— Православные! — снова начал царь, на этот раз его слабый голос явственно был слышен далеко на площади. — Люди московские, русские, всем вам подлинно ведомо, что Гришка Отрепьев ложно назывался царевичем Димитрием, а как его поймали, то он и сам сказал, что он Гришка Отрепьев, и на государстве счинился бесовскою помощью, и людей всех прельстил чернокнижеством. И тот Гришка за свое злодейственное дело, приняв от Бога возмездие, скончал свой живот злою смертью. А мать царевича Димитрия инокиня Марфа и брат ее Михаил Нагой с братьею всем людям Московского государства подлинно сказывали, что сын ее царевич умер подлинно и погребен в Угличе…
Царь остановился и окинул взглядом народную толпу. Угрюмо и молча, без шапок теснился вокруг народ. Царь перевел взор на царицу Марфу. Низко опустив бледно-желтое лицо, бывшая царица и несчастная мать стояла, как бы не слыша и не понимая того, что творилось вокруг.
— Но явил нам Господь, — почти кричал царь, — великую милость ныне, дабы смолкли уста неверующих. Явил Господь милость в нетленных честных мощах царевича Димитрия. Радуйтесь, православные…
Царь замолчал. Гробовое молчание встретило его слова. Десятки тысяч глаз впились в измученное лицо царицы Марфы, в ее посиневшие губы.
— Великая царица, — обратился царь к Марфе, — скажи правду народу русскому.
Царица выпрямилась, на одно мгновенье ее выцветшие глаза сверкнули гневом и презрением на царя, она сделала шаг вперед, хотела что-то сказать и вдруг пошатнулась. Мстиславский и Нагой торопливо подхватили ее, и вдруг она зарыдала, тяжело, отчаянно, беспомощно взмахивая руками и выкрикивая непонятные слова.
Толпа загудела.
— Кается, кается, — раздались громкие возгласы сторонников Шуйского.
— Грех, неповинного младенца зарезали вчера, а теперь за мощи явили.
— Христопродавец! Ишь убивается сердешная! — послышались новые возгласы. — Не плачь, матушка-царица! — пронесся чей-то пронзительный крик. — Жив царь, сынок
И этот народный рев гремел анафемой над головой царя Василия. Бледный, с трясущимися губами стоял царь. Скопин и Маржерет сдвинули живой стеной свои отряды. Народный гул все рос, ширился, из кремлевских стен несся знакомый царю Василию глухой шум народного бунта.
Настала решающая минута… Мстиславский бросился вперед и величавым жестом, подняв к небу руки, крикнул во всю силу своей широкой, еще могучей груди:
— Царица хочет говорить!
Мгновенно площадь стихла. Мстиславский наклонился к полубесчувственной Марфе и что-то начал ей говорить. Царица Марфа поглядела на него, сделала еще шаг вперед и, запрокинув голову, снова безнадежно махнула рукой. Но тут Татищев не дал времени народу. Он смело выступил вперед и закричал, махая над головой свитком:
— Вот что хотела вам сказать царица Марфа, вот ее грамота, православные… Слушайте, слушайте!..
И, развернув свиток, он начал читать:
«Я виновата перед великим государем, царем и великим князем Василием Ивановичем всея Руси, перед освященным собором и перед всеми людьми Московского государства и всея Руси, а больше виновата перед новым мучеником, перед сыном моим, царевичем Димитрием… (Ни одним словом не прерывал народ чтения этой грамоты. Царю, видимо, было не по себе.) Терпела я вора, расстригу, лютого еретика и чернокнижника, не объявляя его долго (в толпе послышалось движение, сдержанные возгласы недоверия и недоумения и сейчас же стихли), а много крови христианской от него, богоотступника, лилось, и разоренье христианской веры хотело учиниться, а делалось это от бедности моей, потому что, когда убили моего сына Димитрия-царевича, по Бориса Годунова веленью…»
— Нонешний царь тут же крест целовал, что царевич сам накололся на нож!.. — вдруг раздался из толпы чей-то могучий голос… — Пусть сейчас крест целует! Облыжно все это! — загудели в толпе. — Шубник! Боярский ставленник! Жив царь Димитрий!
Крики становились все громче и громче… Напрасно Татищев махал грамотой, царь беспомощно озирался по сторонам. Что-то похожее на злорадную улыбку появилось на увядших губах царицы Марфы.
Сотня Маржерета с поднятыми алебардами двинулась на толпу. Передние ряды шарахнулись назад. Грозный вид поднятых секир подействовал на толпу, и она на мгновенье смолкла.
Татищев воспользовался этим и, пропустив часть грамоты, торопливо, но отчетливо прочел ее конец:
«Помилуйте меня, государь и весь народ московский, и простите! Чтоб я не была в грехе и проклятстве от всего мира!»
Татищев кончил. Народ ждал хоть одного движения царицы Марфы. Было видно, как Мстиславский и Нагой о чем-то упрашивали царицу, но она, не переменяя позы, неподвижно стояла с опущенной головой.
Тогда заговорил царь, торопясь и сбиваясь, как плохой актер под шиканье театра торопится договорить свой монолог, чтобы поскорее уйти. Он был жалок в эти минуты. Его слабый, дрожащий голос едва был слышен.