Скорость тьмы
Шрифт:
Что-то ужасное, разрушительное бушевало в лице Шершнева. Казалось, под кожей перекатывается громадные желвак, выступая то на скулах, то на лбу, то выдавливая глаз из глазницы. Губы, еще недавно тонкие, ироничные, распухли, словно в них ударили кулаком. В углах рта кипела желтая пена. На висках выступил жирные капельки пота.
— Уж не знаю, как тебя теперь называть, «шер» или «моншер», ты говоришь так, будто совершил какое-то чудовищное злодеяние по отношению к русскому народу. Или отравил Байкал. Или пустил врага в осажденный русский город. Или зарезал в колыбели будущего Менделеева или Королева. И теперь боишься, что тебя настигнет возмездие, и народ отомстит за твое злодеяние. Поэтому ты и хочешь исчезнуть бесследно, чтобы тебя не
— Россия всегда восстанавливалась, после того, как ее разбивали в прах. Русский народ всегда находил в себе силу подняться после страшного поражения. И теперь найдет. И теперь поднимется. И теперь в нем возникнет вождь, который поведет народ к победе. И снова, как в прошлом веке, русские одержат победу такого масштаба, что и двадцать первый век станет «Русским Веком», как русским стал век двадцатый. Мы снова соединимся в общую артель, в общую бригаду и батальон, Вновь сойдемся для «Общего Дела». Вновь создадим удивительные заводы, изобретем и построим небывалые двигатели. Русские художники нарисуют дивные картины. Русские писатели напишут небывалые романы. Русские генералы отразят от границ все нашествия и вернут России ее отторгнутые территории. Вновь случится Русское Чудо, как оно случалось всегда.
— Боже мой, ты фантаст, мечтатель, утопист. Этого больше никогда не случится. Россия себя израсходовала. Израсходовала на эти чудовищные победы, которые вынуждена была одерживать сама над собой. Нет больше русской истории, нет больше России. Война проиграна, враг занял все крепости, все города. Ты — последний партизан, который не выходит из своих лесов и болот. Тебя выловят, приведут на площадь и повесят с табличкой: «Партизан», и те, кого ты называешь народом, будут глазеть на твою казнь и радостно жевать американскую жвачку.
Ратников чувствовал исходящую от Шершнева испепеляющую силу, ненавидящую энергию. Источником этой энергии казался не сам Шершнев, а иная, незримая сущность, превосходящая отдельного человека своей непомерной мощью, направляющая свои сокрушительные устремления не на него, Ратникова, а на всю Россию, на весь народ, на все формы существования русских в прошлом, настоящем и будущем. У этой сущности не было имени, она не имела лица, не значилась среди мировых стихий, мифологических культов, потусторонних духов. Была удалена в беспредельный Космос, в туманности безымянных созвездий и оттуда, недоступная пониманию, разила смертоносными лучами, жгла незримыми линзами, испепеляла бесцветным пламенем. Ратников чувствовал ее несокрушимость, удары ее лучей, ожоги ее радиации. Не было средств защититься, не было возможности нанести ответный удар. Его единственной защитой была непокорность, упорная стойкость, готовность умереть, но не сдаться. Так чувствовали себя в сорок первом году ополченцы в Волоколамских лесах, поднимаясь со штыками на танки.
— Передай тем, кто тебя послал, что я не отдам завод. Лучше его взорву, чем уступлю мерзавцам.
— Ты — слепой, безрассудный фанатик. Тебя будут резать, иглы под ногти вгонять, паяльной ламой палить, а ты будешь реветь от боли, но кричать: «Россия, русский народ»! Я с детства был под властью твоего фанатизма. Ты гипнотизировал меня, подчинял своей воле. Я, как тень, ходил за тобой. Когда мы расстались, я освобождался от тебя, как наркоман освобождается от наркозависимости. Кодировался, как кодируется пьяница. Избавлялся от твоих интонаций, от твоей походки, от манеры щурить глаза. Выкорчевывал тебя. И теперь
— Ты за этим меня пригласил? Это хотел сказать? — Ратников чувствовал, как бушует в Шершневе ненависть, необъяснимая, не человеческая, не связанная с их отношениями, а рожденная все той же безымянной сущностью, которая наносила удары из Космоса по всему, что было свято и дорого. Шершнев был во власти тьмы, извергал ее из себя. Его душа и плоть бушевали от невыносимых страданий.
— Я хотел тебе сказать последний раз, — отдай завод. Станешь упираться, будешь растоптан. Я тебя растопчу. Я вырвал тебя из себя, бросил под ноги, и буду топтать. Буду тебя топтать! Буду топтать, топтать и топтать!
Лицо Шершнева было страшным. Напоминало эластичную резиновую маску, под которой вздувались волдыри, проваливались вмятины. То жутко разбухала одна щека, а другая становилась ямой. Выпучивался один глаз, а второй пропадал и слипался. Удлинялся подбородок, почти соединяясь с носом, а лоб уменьшался и сморщивался. Казалось, если содрать резиновую маску, под ней обнаружится кровавая гуща, в которой блестят оскаленные зубы, пялятся огромными белками глаза.
— Презираю тебя, — Ратников поднялся из-за стола, — Ты больше не человек. Ты отвратительный липкий моллюск, который приполз в мою несчастную страну, и поедает ее, как улитка поедает лист. Ты мне омерзителен.
Уходил из ресторана, слыша за спиной хлюпающее чмоканье, мокрый хруст, будто Шершнев и впрямь утратил человеческий облик, превратился в моллюск.
Он вернулся на завод и пытался работать. Вызывал бухгалтера, изучая нарастание задолжности. Встречался с лидером профсоюза, выслушивая осторожные намеки на забастовку. Связывался по телефону с Москвой, стремясь отыскать подтверждение угрозам Шершнева. Убеждал, вдохновлял, кричал. Все валилось из рук. Все путалось и ухудшалось. Не было сил противостоять разрушению. Злой шершень ужалил его, отравил кровь, парализовал волю. Он чувствовал себя одиноким, покинутым. Ему не хватало Люлькина. Не хватало любимой женщины, мысль о которой причиняла нестерпимую боль.
Бросил дела. Хотелось поскорей увидеть мать, услышать ее милый утешающий голос. Почувствовать рядом ту, что всю жизнь спасала и защищала его. Стал выезжать с завода, мимо отдающих честь охранников. И на выезде, на пути своего автомобиля увидел Ольгу Дмитриевну. В скомканном синем платье, растерзанной блузке, с бледным умоляющим лицом она тянула к нему руки, шатаясь на высоких каблуках, и казалось, что сейчас упадет. Он остановил машину, кинулся к ней, подхватил. Она стала падать на колени, но он ее удержал.
— Прости меня! Я скверная, я ужасная! Бросила тебя в такое время! Причинила тебе такую боль! Прогони меня прочь, но только прости! — она была без сил, без кровинки в лице. Он целовал ее измученные глаза, прижимал к себе ее слабое дрожащее тело. Проходящие мимо люди с удивлением на них глядели.
Глава двадцатая
В кабинете мэра, среди картин с изображением рябинских особнячков и волжских церквей висели портреты Президента и Премьер министра. Один был похож на встревоженную изумленную птицу, другой — на сосредоточенную, находящуюся в засаде лисицу. Под портретами, рядом с трехцветным государственным флагом, мэр Сыроедин встречался с Мальтусом. Мэр хотел обсудить с влиятельным бизнесменом обстановку в городе, находил ее тревожной и искал пути для ее успокоения.