Скрипка некроманта
Шрифт:
— Да и в столице также, я полагаю, — сказал Маликульмульк. — Это было… это было неприлично…
— Когда фон дер Лауниц наконец вернулся в Митаву, французского семейства там уже не было, и «Экс-Вьетан» также исчезла. Он стал узнавать подробности. Оба его курляндских приятеля клялись и божились, что сами оплакивают скрипку. Но правда ли это — он не знает.
— Благодарю вас. Я ваш должник. Но, раз вы так хорошо знаете барона, то скажите… — Маликульмульк замялся. — Он сам-то как к музыке относится? Играет на каких-то инструментах? Или хотя бы любит слушать?
— Музыку он полюбил в зрелые годы, следя за воспитанием внука, это я знаю точно.
— Не называл ли барон своих курляндских приятелей?
— Нет, но это дело поправимое — мы могли бы вместе навестить его. Он довольно разговорчив. Думаю, если вы заведете речь о скрипках, то имена прозвучат.
Наконец Маликульмульк стал понимать интригу фон Димшица. Паррот оказался прав — услужливость этого господина была тщательно продумана.
Шулер хотел понемногу втянуть барона в игру и нуждался в помощнике. В респектабельном помощнике. А игра могла быть очень любопытной — человек, которому по карману «Экс-Вьетан», будет ставить на кон немалые деньги. Стало быть, Большая Игра явилась, когда ее и не ждали? Вот уж воистину — дама с причудами…
— Разумеется, я охотно пойду вместе с вами к господину барону, — сказал Маликульмульк. — Жаль, что сегодня это невозможно — я должен быть в замке.
— Меня найти нетрудно, — ответил на это шулер. — Я снял комнату в крепости, вернее, мне предоставила комнату одна дама в обмен на давнюю любезность. На Большой Яковлевской, напротив Дворянского собрания, есть обувная лавка. Хозяйка ее — фрау Векслер. Она будет предупреждена о вашем приходе.
— Под каким именем изволите там проживать?
— В Риге я — Леонард Теофраст фон Дишлер, — преспокойно отвечал шулер, как если бы несколько фамилий были для всякого человека не то что дозволены, а даже обязательны.
Завершив обед и расставшись с картежником, Маликульмульк поспешил в замок. И лишь на кривом перекрестке, откуда начиналась Большая Замковая, вспомнил о Никколо Манчини. Это было скверно — предвкушение Большой Игры затмило ему все на свете. Даже обещание забежать в аптеку Слона, чтобы рассказать о встрече с шулером, — и то оказалось забыто.
Успокоив свою совесть тем, что Паррот с детьми наверняка у каких-нибудь приятелей, а Давид Иероним — скорее всего, с семьей, Маликульмульк направился к замку и скоро был у Южных ворот. Душа пела и веселилась — Большая Игра, как истинная кокетка, долго водила его за нос, и именно тогда, когда он без нее погибал, пряталась по закоулкам. Но у нее была своя логика. Она словно бы берегла Маликульмулька — если бы они встретились, когда он был в горестях и волнении, то встреча бы добром не кончилось. Теперь же он пребывал в душевном покое, а это — залог удачи.
А что касается Никколо Манчини — единственное, что может сделать человек, далекий от медицины, так это от души помолиться о мальчике. И к тому никаких препятствий нет — Варвара Васильевна затеяла в Васильев вечер отслужить молебен в домовой церкви, благо один из сыновей — Вася, и вот прекрасная возможность накануне наступающего тысяча восемьсот второго года попросить Господа обо всем сразу.
Ведь ясно — даже если скрипка найдется сию минуту и будет вручена Никколо Манчини, это не исцелит его мгновенно. Хотя… хотя бывают же чудеса, и достаточно открыть Евангелие на любой странице, как прочитаешь про исцеление…
Где бы только взять веру?
Нет, он, конечно же, верил, французское вольнодумство не совсем сбило его с толку. Он отличал литературные игрушки от истинной жизни души. Но молитва о чуде казалась ему наглостью, ведь сказано же: «Не искушай Господа твоего». В некотором смятении чувств Маликульмульк пошел вместе с семейством Голицыных в домовую церковь, встал позади всех и вместо того, чтобы следовать хотя бы мыслью за богослужением, принялся… философствовать.
— Вот ты видишь меня, Господи, — примерно так, потому что почти бессловесно обращался он ко Всевышнему. — Грешник, да… много натворил, каяться все никак не научусь… И наказан молчанием — за год ни строчки. Точно ли этим наказан? Господи, ведь только одно и было — какой я музыкант, какой рисовальщик, это — таланты светские и незначительные… Только это — и вот не могу собрать слов даже для новогоднего мадригала. Мог же, умел — и лишился способности… Иду таким путем, что объяснить невозможно… Однако ж и мне хочется остановиться… И что для того потребно? Кто скажет мне: «Остановись, успокойся»? Есть ли такой человек? Вот я прошу исцеления для болящего раба твоего Николая, хотя и нехорошо в православном храме просить за католика, а где ж еще?.. А за меня кто попросит ли? Может, в том и беда, что помолиться за меня некому? Как так вышло, что за почти двадцать лет суеты никто меня не полюбил? И единственное, что вспомнить могу из вещей, кое-как сходных с любовью, так это милую мою Анюту, которую по непонятной глупости потерял, да еще утехи чистосердечной горячности некой театральной девицы, прости, Господи, ее и меня… Как так вышло?..
Просить о том, чтобы ему была послана любовь, философ то ли застыдился, то ли побоялся. Но, ставя свечку Богородице, смотрел ей в глаза с надеждой. Ведь поймет, ведь пришлет кого-то на помощь… не может быть, чтобы и этот год оказался пустым, не должно так быть, иначе — опять душа будет гнаться за вещами сомнительными, за фантазиями и иллюзиями, и счастлива крохами, упавшими с чужого стола… А он… А он, если будет послано спасение, примет этот дар Божий, примет без рассуждений!..
Господи, неужели не прозвучит больше краткое и всеобъемлющее «люблю»?..
Глава 4. Новогодние подарки
Голицыны устроили замечательный праздничный ужин — как полагается, с жареными поросятами и преогромной запеченной свиной башкой посреди стола. На сей раз обошлось без рижан — позвали старших офицеров из Цитадели с женами и дочками (сыновья уже разлетелись по разным полкам). Был и Брискорн, общий любимец, именно он развеял хандру княгини, когда после двух первых перемен кушанья затеял подблюдные песни с фантами. Он сам встал посреди комнаты с большим серебряным подносом. Дети были в восторге, особенно когда Маликульмульк вынул из-под платка бумажную трубочку, развернул и прочитал:
— «Лежать на теплой печи, жевать с маком калачи».
Почерк был женский, но вроде незнакомый. Потом Екатерина Николаевна, блиставшая в красном бархатном спенсере, вынула свое предсказание: «Чашечка-поплавушечка сколько ни поплавает, все к бережку пристанет». Она смутилась, зарумянилась и бросила бумажку обратно на блюдо.
— Давно бы пора, — довольно громко сказала Аграфена Петровна, самозванная блюстительница хороших нравов в свите княгини. А Тараторка, ассистировавшая Брискорну, услышала и фыркнула. Это Маликульмульку не понравилось — ученица отчего-то была недовольна Екатериной Николаевной, и дело было вовсе не в безвкусице ее нарядов.