Скрипка
Шрифт:
Она снова ударила меня, потом еще раз и еще… Я согнулась, подняв руки вверх, и на них сыпались удар за ударом.
— Перестань, мама!
Я упала на колени на пол, где пламя горелки отражалось даже в пыльных досках, покрытых старым лаком; я почувствовала запах газа и увидела кровь — сгусток крови, покрытый муравьями.
Она снова меня ударила. Я выставила вперед правую руку и закричала. Я не упала, но моя рука почти коснулась прокладки, а муравьи роились, метались как бешеные по сгустку крови.
— Мама, перестань!
Я повернулась. Мне не хотелось поднимать с пола такую гадость, но кто-то ведь должен был это сделать.
Мать
Я почувствовала боль в животе и груди, но у меня не было голоса, чтобы закричать, и я подумала, что сейчас умру, вот сейчас, сейчас… О Господи! «Ты ведь не хотела этого, мама! — силилась я сказать. — Ты не хотела меня пинать! Ты не могла этого хотеть, мама!» Но я не в силах была даже вздохнуть, не то, что заговорить. Я готова была умереть, и моя рука слегка дотронулась до раскаленной горелки, до обжигающе горячего железа.
Мать вцепилась в мое плечо. И тогда я закричала. Я задыхалась и кричала — и теперь я тоже закричала, как тогда… Та прокладка, блестящая от муравьиного роя, и боль в животе, и подступившая к горлу тошнота, готовая вырваться наружу вместе с криком, — все это было там… «Ты ведь не хотела, ты не хотела…» Я так и не сумела встать. Нет. Хватит об этом!
Стефан.
Его голос, бесплотный и громкий.
Холодный дом нынешнего времени. Разве в нем стало меньше призраков?
Он стоял согнувшись у кровати. Происходило это теперь, сорок шесть лет спустя, все они давно лежат в могиле, кроме меня и малышки со второго этажа, которая выросла в таком страхе, в такой ненависти ко мне, что я не могла спасти ее от этого, да и не старалась… а он, наш гость, мой призрак, согнулся пополам, вцепившись в резной столбик кровати красного дерева.
Да, пожалуйста, пусть все вернется, мои ажурные покрывала, мои шторы, мои шелка, я никогда, мамочка… она не хотела, она не могла… больно, совершенно не могу дышать, а потом боль, боль, боль и тошнота, не могу шевельнуться!
Рвота.
Нет! Хватит, сказал он.
Он обнял правой рукой столбик кровати и отпустил скрипку, положив ее на большой мягкий матрас поверх покрывала. Теперь он держался за столбик обеими руками и плакал.
— Такая крошка, — сказала я, — она меня не зарезала!
— Знаю, знаю, — рыдал он.
— Подумай о ней, — продолжала я, — голая, страшная, она пинала меня, она пинала меня изо всех сил босой ногой, она была пьяна, а я обожгла себе руку!
— Перестань! — взмолился он. — Триана, перестань. — Он поднес ладони к лицу.
— Неужели нельзя сделать из этого музыку? — спросила я, подходя поближе. — Неужели ты не в состоянии создать высокое искусство из чего-то сугубо личного, постыдного и вульгарного!
Он плакал. Точно так же, наверное, когда-то плакала я.
Скрипка и смычок лежали на покрывале. Я метнулась к кровати, схватила их и отступила назад. Он был поражен.
Бледное мокрое лицо. Он уставился на меня. В первую секунду он даже не осознал, что я сделала, а потом приклеился взглядом к скрипке,
Я поднесла скрипку к подбородку — я знала, как это делается. Я взмахнула смычком и начала играть, заранее ничего не обдумывая, не планируя, не боясь провала. Я начала играть, позволяя смычку, легко зажатому двумя пальцами, летать по струнам. От смычка пахло конским волосом и канифолью. Я перебирала пальцами левой руки гриф, приглушая рыдающую струну, а сама как безумная водила смычком по струнам, отчего родилась песня, связная мелодия, танец, бешеный пьяный танец, когда одна нота следует за другой так быстро, что ими уже невозможно управлять, — дьявольский танец, как тот, что я играла давным-давно на пьяном пикнике, когда Лев танцевал, а я играла и играла и никак не могла остановиться. Сейчас было то же самое и даже больше — сейчас звучала песня, сумасшедшая, стремительная, неблагозвучная сельская песня, дикая, как песни горцев, как странные мрачные танцы, рожденные памятью и снами.
Музыка вошла в меня… «Я люблю тебя, я люблю тебя, мама, я люблю тебя». Это была песня, настоящая правдивая песня, яркая, пронзительная, рыдающая, рожденная скрипкой Страдивари, бесконечная, льющаяся непрерывно, пока я раскачивалась в такт, дико размахивая смычком и перебирая гриф пальцами, мне нравилась, мне безгранично нравилась эта наивная деревенская песня. Моя песня.
Он потянулся за скрипкой.
— Отдай!
Я повернулась к нему спиной. Я играла. На секунду замерла, затем провела смычком сверху вниз, отчего скрипка длинно и скорбно завыла. Я играла медленную, печальную фразу, темную и сладостную, и мысленно принарядила мать, отвела ее в парк. Мы шли туда вместе, ее каштановые волосы причесаны и лицо очень красивое; ни одна из нас никогда не была такой красивой, как она.
Долгие годы уже ничего не значили, пока я играла.
Я увидела, как она плачет, сидя на траве. Она хотела умереть. Во время войны, когда мы с Розалиндой были еще очень маленькими, мы всегда гуляли вместе с ней, держась за руки, и однажды вечером нас по ошибке заперли в темном музее Кабильдо [20] . Она не испугалась. Она не была пьяна. Она надеялась и мечтала. Смерти еще не было. Происшествие она восприняла как приключение. Нам на выручку пришел охранник, и она встретила его улыбкой.
20
Здание в Новом Орлеане, где находилась испанская колониальная администрация и проходила церемония оформления покупки Луизианы. Ныне это часть экспозиции по истории города в музее штата
«Проведи размашисто смычком и сыграй такие глубокие ноты, чтобы самой испугаться исторгнутого скрипкой звука».
Он потянулся ко мне. Я пнула его — точно так, как когда-то пнула меня мать. Он откатился назад.
— Отдай! — потребовал он, стараясь удержать равновесие.
Я играла, играла так громко, что не слышала его. Я снова отвернулась и ничего перед собой не видела, кроме нее… «Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя…»
Она сказала, что хочет умереть. Мы были в парке еще совсем юная, — и она собиралась броситься в озеро. В том озере иногда топились студенты — оно было достаточно глубоким. От улицы и трамваев нас скрывали деревья и фонтаны. Она собиралась войти в эту грязную воду и утонуть.