Скрябин
Шрифт:
«В январе 1902 г., — вспоминал Э. К. Розенов, — Скрябин играл мне 1-ую часть второй симфонии, особенно гордясь началом разработки, где соединены 6 мотивов, встречающихся в изложении. Я стал упрекать его в увлечении комбинационным творчеством под влиянием Р. Штрауса, которого он же перед тем раскритиковал. Но Скрябин, играя разные сочетания тем, утверждал, что все их можно расслышать и что это не «комбинация», а прямое его намерение».
Показывал Александр Николаевич свое недовершенное детище и другому консерваторскому товарищу, Никите Семеновичу Морозову. «Играл Скрябин у меня также и отрывки из своей Второй симфонии, — вспоминал тот, — над которой он тогда работал. Первую тему первого Allegro с чувством какого-то захватывающего беспокойства, — она имела для него какую-то
«Ушел вперед» — несомненно, и все же фраза консерваторского приятеля не точна. Скрябин ушел и вглубь.
Первая симфония была сильна мелодизмом, драматизмом отдельных частей. Но глубинные связи между частями едва намечены, потому один рецензент и скажет, что это не столько симфония, сколько сюита. Возможно, с финалом композитор и бился так долго потому, что хотел здесь «преодолеть» эту «сюитность», чрезмерную самостоятельность частей. Но в «кантатном» финале оживал музыкальный материал лишь из вступительного Lento и следующего за ним Allegro dramatico.
Во Второй симфонии тематизм вступительного Andante тоже вошел в плоть финала. Но этим «связность» симфонии далеко не исчерпывалась.
…Художник Врубель, обращаясь к жанру портрета, в самую последнюю очередь писал глаза. Только так он мог достичь наибольшей выразительности взгляда. Иное «распределение работы во времени» грозило тем, что прочие черты лица заглушат «глазную силу». А портрет становился одухотворенным лишь тогда, когда в полную силу начинал «звучать» именно взгляд.
Симфонические финалы Скрябина — это попытка одухотворить, «осветить» свою музыку. Но в Первой симфонии финал «затмила» своей непосредственной красотой интонационно близкая ему первая часть. Поэтому во Второй симфонии Скрябин поступает иначе: финал — это не возврат к исходному настроению. Начальное Andante и финальное Maestoso интонационно разведены, хотя конец симфонии вышел из того же тематического материала, что и начало.
Первые такты симфонии — одни из самых мрачных, трагических у Скрябина. Музыка окутана трауром. В ней живет лишь горестное раздумье. Далее путем «борений» тем, погружения в «созерцание», новых «борений» симфония идет к просветлению. Тематический материал Скрябин стянул туго. Не только первая часть связана с последней, но и четвертая, одна из самых драматических, вобрала в себя реминисценции из других частей. Кроме того — мелодическое «вещество» так «распределено» в симфонии, что каждый фрагмент бросает свой «блик» на все это грандиозное строение.
Продумана до тонкости и последовательность частей. Вторая и четвертая полны драматизма, стремительности; в первой, третьей и пятой — преобладает медленный темп. Но если в первой главенствует «сумрак», то в третьей музыка просветляется, наполняется воздухом, природным дыханием (здесь и появляются «соловьиные трели», которые так радовали Скрябина). Пятая же, заключительная часть — это шаг в торжество. Но тут-то Скрябин снова терпит поражение.
Финал — этого особенно добивался композитор — должен был засиять ослепительным светом. Лет десять спустя он скажет Сабанееву: «Вот помните, что у меня во Второй симфонии вышло, там я хотел света, да не мог еще его дать…» Музыка финала — приподнятая, но несколько бравурная. Она больше подходит для «официальных
В целом, будучи намного совершеннее Первой симфонии в плане чисто музыкальном, Вторая проигрывала в непосредственности. Первая симфония была по-юношески ясной, свежей, хотя и слегка наивной. Вторая была «тверже» в музыке, сложней в контрапункте, «зрелей» во всех отношениях. Но чтобы почувствовать ее силу и красоту, требовалось больше усилий, внимательного и неоднократного вслушивания.
То, что новое произведение Скрябина ждет трудная судьба, можно было ожидать заранее. «Прачка Толя», разучивая партитуру, жалуется Беляеву:
«Дорогой Митрофан. Ну уж и симфония! Это черт знает что такое!! Скрябин смело может подать руку Рихарду Штраусу. Господи, да куда же делась музыка? Со всех концов, со всех щелей ползут декаденты. Помогите, святые угодники!! Караул!! Я избит, избит, как Дон-Кихот пастухами. А еще остается III часть, IV, V — помогите!!! После Скрябина — Вагнер превратился в грудного младенца со сладким лепетом. Кажется, сейчас с ума сойду. Куда бежать от такой музыки? Караул!»
Может показаться, что в сетованиях Анатолия Константиновича здесь больше удивления и юмора, нежели неприятия. Но Лядову было не до шуток. Ведь именно он должен управлять симфонией в Петербурге 12 января 1902 года. Возможно его, «излазившего» партитуру, измучили не гармонические изыски, — новизну скрябинского языка он в эти годы очень пенил, — но величина симфонии. Прирожденный миниатюрист, Анатолий Константинович вообще «не без муки» слушал длинные произведения. Но другим и язык Скрябина покажется «невозможным». Антон Аренский, услышав симфонию на концерте, в письме Танееву даст самый жестокий отзыв:
«…по-моему, в афише была грубая ошибка: вместо «симфония» нужно было напечатать «какофония», потому что в этом, с позволения сказать, «сочинении» — консонансов, кажется, вовсе нет, а в течение 30–40 минут тишина нарушается нагроможденными друг на друга без всякого смысла диссонансами. Не понимаю, как Лядов решился дирижировать таким вздором. Я пошел послушать, только чтобы посмеяться, Глазунов вовсе не пошел в концерт, а Римский-Корсаков, которого я нарочно спрашивал, говорил, что он не понимает, как можно до такой степени обесценивать консонанс, как это делает Скрябин».
Что испытывал автор симфонии, сидя в зале на боковом месте, один против всех? Публика — почти сплошь — холодна и даже враждебна. Утешала разве что поддержка Сафонова, сидевшего рядом.
Михаилу Фабиановичу Гнесину, тогда лишь начинающему композитору, эта пара запомнится: «Оба они были мрачны от недостаточного успеха симфонии, однако явно были полны фанатической убежденности в значительности того, что исполнялось и как-то недостаточно доходило до слушателей». Симфонию по-настоящему не понял никто. Музыка казалась «однотонной», хоть и «напряженной». Она не завораживала, не затягивала в себя, хотя тот же Гнесин, например, чувствовал, что симфония «стояла на высоком уровне».
Но ведь и такое, «гнесинское», отношение было редкостью! Римский-Корсаков переглядывается с Ястребцевым, со своим верным летописцем, когда слышит «необыкновенно дикие гармонии». Потом, вспомнив забавные стишки, начинает набрасывать их на визитной карточке:
Собаки лают, кошки стонут,
Но сердце девушки не тронут,
Она печальна и одна
По роще ходит, как луна…
После отзвучавшей симфонии, в перерыве концерта Николай Андреевич выскажется. И Ястребцев «по горячим следам» запечатлевает в дневнике: «В антракте говорили о том, что такую музыку нетрудно сочинять целыми пудами. Она настолько скучна и безжизненна, что к ней можно приурочить известный афоризм, сказанный (если я не ошибаюсь) Шопенгауэром по адресу многотомных, но бездарных творений большинства ремесленников ученых, а именно, что такие произведения писать было, вероятно, легче, чем их читать».