Скрябин
Шрифт:
— Вушенька, помой эту чашку хорошенько. У нее чахоточный вид.
Но большинство мемуаристов, даже из тех, которым Татьяна Федоровна была не по душе, рисуют образ несколько иной: брюнетка, смугловатая, с томными печальными глазами. Не «коротконогая», а просто небольшого роста. Женщина вряд ли красивая, но интересная, с особенным «шармом». Облик ее несколько портила крупная — при ее росте — голова. Поражало и то, что ее ни разу не видели смеющейся. Скрябин к ней. как и к брату ее, Борису Федоровичу, поначалу и вправду относился настороженно: их восторги выглядели слишком уж преувеличенными. Но со временем он привык к этому несколько патетическому стилю, и поскольку сам был не чужд ни патетики, ни
Уже спустя совсем малое время он носится со Шлёцерами. Ему нравятся их культурность, «европейскость», безукоризненное знание французского языка. Борис Федорович учился философии, и поскольку с Сергеем Николаевичем Трубецким Скрябина разделял возраст, Борис Федорович стал в иные дни на редкость нужным собеседником. Татьяна Федоровна… Она была и впрямь девушка развитая и впечатлительная. Музыку «впитывала» на лету. Идеи Скрябина, его высказывания о замысле «Мистерии», она, похоже, понимала слегка «окарикатуренно». И все-таки рядом с совершенно глухой к метафизике Верой Ивановной ее умение и здесь схватывать если не глубину идеи, то хотя бы се «общий контур» было очевидно.
Слабое ее здоровье тоже бросалось в глаза. Когда Александр Николаевич решится познакомить Татьяну Федоровну со своим другом, Маргаритой Кирилловной Морозовой, это знакомство начнется с обморока. Квартира Скрябиных на четвертом этаже в доме на углу Мерзляковского и Хлебникова переулков была свидетелем этой сцены. Когда Татьяна Федоровна поднялась на такую высоту, она совсем лишилась сил. Возможно, сказалось и волнение: роль, которую ей предстояло сыграть в жизни композитора, она, похоже, к этому времени уже знала. Но сделать первый шаг было страшно.
Ее прихода ждали. Скрябин, рядом с женой и Маргаритой Кирилловной, сидел как на иголках. Когда раздался звонок — побежал к двери — и вдруг, перепуганный и растерянный, вбежал назад, в комнату: «Татьяне Федоровне дурно!»
Их отношения скоро перестанут быть отношениями учителя и ученицы. Вера Ивановна примет это со вздохом. Чем это обернется в будущем, она не могла и предположить. Ей казалось: роман перегорит, все встанет на свои места.
А Скрябин явно воодушевлен. Впервые, в лице брата и сестры Шлёцеров, он видит самых горячих приверженцев и его музыки, и его идей. И музыка его впрямь начинает все более напитываться новыми идеями, новыми гармониями.
* * *
Его многострадальная Вторая симфония прозвучит снова в Москве 21 марта 1903 года, на этот раз под управлением Сафонова. В симфонию дирижер вложит все свои силы. Но и в этот раз композитора не поймут, так же как не поняли в Петербурге.
Когда Александр Николаевич Скрябин уйдет из жизни и современники начнут «подводить итоги», они вспомнят и эту премьеру.
«Многим, вероятно, памятен тот неслыханный скандал, которым сопровождалось ее первое исполнение… — напишет Евгений Гунст. — Уже на репетициях враждебно настроенный оркестр отказывался играть это сочинение.
Поведение оркестрантов было крайне вызывающим. Композитор чувствовал себя совершенно не гарантированным от каких-либо самых грубых эксцессов с их стороны.
Но это были еще цветочки.
Ягодки появились в самом концерте. Симфония прошла под оглушительный свист, шум и шиканье многочисленной аудитории.
Это был такой грандиозный по своим размерам протест, какой возможен лишь там, где дело идет о чем-то из ряда вон выходящем.
Симфония, очевидно, казалась слушателям таким необычным сочинением, таким смелым, может быть, граничащим с безумием новаторством, дерзко противоречащим всему их рутинерскому
Юлий Энгель откликнется на признания Гунста. В своем очерке о жизни и творчестве Скрябина он цитирует этот пассаж, словно бы укоризненно качая головой:
«Я присутствовал на этом историческом концерте и, на основании личных воспоминаний и записи того времени, должен заявить, что дело происходило нс так. Симфония прошла при полной тишине в зале, — без свиста, шума, негодующих криков и т. п. Только по окончании симфонии, после того как часть публики стала аплодировать и вызывать композитора (его два раза вызвали), послышались и протесты (шиканья) другой части публики против этих вызовов. Но эта «другая часть» была, по сравнению с первой, крайне мала, — в сущности были единичные лица, шикавшие, однако, при обоих вызовах. Во всяком случае ничего подобного «огнедышащей лаве» и проч, не было. Это на концерте. О том, что происходило на репетициях, до концерта, могу говорить лишь предположительно; но несомненно, что и здесь краски у г. Гунста сгущены не меньше. Я, по крайней мере, о возможности «самых грубых эксцессов» со стороны оркестра ни от кого не слышал. А расспрашивал я оркестрантов о репетициях старательно, так как сам на них не мог бывать из-за преград, созданных Сафоновым».
Доверять свидетельствам современников всегда можно лишь с осторожностью. Разноречивость свидетельств порой доходит до совершенно противоположных утверждений. Но есть и еще одно свидетельство — тети Скрябина. Здесь прошедшее запечатлелось в любящем, преданном сердце. И значит — с подлинной точностью:
«Перед тем как ехать в концерт, Шуринька сказал мне: «Тетя, ты не волнуйся и не тревожься, если услышишь шиканье и свистки по окончании моей симфонии. Это так должно быть, и меня это нисколько не беспокоит. И ты будь спокойна, как и я». Я все же не могла не волноваться, тем более что во время исполнения чувствовала в публике какое-то беспокойство. Действительно, по окончании симфонии половина публики подошла к эстраде с сильными аплодисментами. Остальная часть осталась на своих местах. Поднялся страшный шум, шиканье, свистки и даже были возгласы: «Долой с эстрады!» Чем больше шикали одни, тем сильнее аплодировали другие. В зале стоял какой-то невообразимый шум. Аплодисменты были так сильны, что А. Н. пришлось выйти на эстраду, с ним вышел и Сафонов. Бледный, но совершенно спокойный и даже с улыбкой смотрел А. Н. на публику».
В 1910-е годы, когда Скрябин будет уже автором «Поэмы экстаза», а потом и «Прометея», многострадальную симфонию его наконец «расслышат». У публики она будет пользоваться популярностью. И критики, словно открывая совершенно новое произведение, будут поражаться красоте этой музыки. Некоторые рецензенты не побоятся назвать Вторую симфонию гениальной, причем — мимоходом, как говорят о вещах очевидных. В 1903-м отзывы скромнее, но, в большинстве, лучше прошлогодних петербургских. И все же до полного понимания этой музыки еще далеко. Энгель увидел в Скрябине «вагнериста»:
«Напряженные диссонирующие хроматические гармонии; нервный, синкопированный ритм; порывистая, точно вскрикивающая мелодика; грузная, массивная оркестровка — вот излюбленный музыкальный язык Скрябина. Всем этим автор нередко злоупотребляет. Особенно диссонансами и массивной звучностью (чем, до некоторой степени, объясняется и неприязненное отношение части публики к симфонии), но всему этому нельзя отказать в силе, оригинальности, а очень часто и в красоте».
В других откликах будет и «закрашенная гармоническими экстренностями и неожиданностями банальность», и — в эпизодах — «первоклассная красота». Будет и самое поразительное: