Скрябин
Шрифт:
— Очень искренно, искренность дорога. По этой одной вещи можно судить, что он — большой художник.
И Толстой с любовью будет слушать не только «простые» вещи. Очень любил он мазурку из ор. 40, то есть уже далеко не «раннего» Скрябина. В 1910-м, последнем году своей жизни, он будет слушать эту вещь, написанную в том самом 1903-м, когда Александр Николаевич со страстью будет ниспровергать толстовство.
Впрочем, Скрябин жёсток не в отношении художника, но в отношении чуждой ему проповеди. Эта жесткость неизбежна в устах всякого, кто сам вступил на сходный путь. Скрябин пока еще лишь «примеривается» к этой роли. Но Третья симфония — это уже «пробный вариант» своего учения, пока явленный лишь «в черновиках». На смерть же Толстого в 1910-м
* * *
И все же лето 1903-го — это не только «Божественная поэма», прогулки и «пробежки» со взмахами рук, споры о жизни и об искусстве. Это и чтение — то запоем, то прерывистое — книг по философии, попытка писать либретто к опере и воспоминания о радости общения с единомышленниками, Борей и Таней. (Об этом — в письме к их отцу, Федору Юльевичу Шлёцеру: «Я нашел в них добрых друзей, интересных собеседников и тонких ценителей искусства, подаривших художнику много приятных минут».) Борису Федоровичу композитор шлет «отчеты» о работе, о философских штудиях, договаривается о совместной поездке в Швейцарию. Татьяне Федоровне — кратенькое письмецо: беспокоится о ее здоровье.
Но самое главное в это лето — напряженный, нескончаемый труд. «Я буквально погряз в работе», «ни на минуту не могу оторваться от работы», «буквально все лето сижу не разгибаясь» — это не столько жалобы в письмах, сколько краткий рассказ о своей жизни. Получая от Беляева авансы в счет будущих произведений, он задолжал уже 3 тысячи рублей. Беляев по-прежнему исправно посылал по 200 рублей в месяц, долг рос неостановимо. Покрытие долга стало насущной необходимостью. Брать новые кредиты, не «отработав» старого долга, было немыслимо. А без нужной суммы — рушились планы отъезда за границу, на которую он возлагал столько надежд.
Ради будущего ему пришлось «приковать» себя к фортепиано, как, бывает, приковывают к тачке каторжан. Третья симфония, поразившая мальчиков Борю и Сашу Пастернаков, — было то, что писалось «помимо» долга. А мучительная «отработка» дала жизнь невероятному количеству произведений, среди которых несколько шедевров. Здесь заканчиваются 4-я соната, «Трагическая» и «Сатаническая» поэмы, более мелкие вещи — прелюдии, поэмы, мазурки, этюды, вальс, — все, что отмечено в списках произведений Скрябина от опуса 30 до опуса 42.
Вещи действительно замечательные. Сильны они не только свежестью, мелодической яркостью, но и общим колоритом. В сущности, здесь, в Оболенском, писал музыку уже другой Скрябин, Скрябин новых гармоний, Скрябин, не похожий — за редчайшими исключениями — на своих предшественников. Художник дерзкий, неожиданный, смелый. И за каждой нотой, дарованной ему этим чудесным летом, чувствуется та совершенная свобода, которая дается только великим художникам.
Впрочем, в новом гармоническом языке он еще не стоит «обеими ногами». Об одном из сочинений, вошедших в последний опус, он пишет Борису Шлёцеру: «Этюд, по силе и величию превосходящий третью симфонию». Этот этюд до-диез минор из опуса 42 — из самых ярких. В своей мелодической ясности, помноженной на общую патетику, он может соперничать со знаменитым этюдом соль-диез минор из опуса 8. Но, странное дело, именно этот до-диез минорный этюд, как и некоторые, стоящие рядом с ним, стал не столько свидетельством «нового» Скрябина, сколько своеобразным «завершением раннего периода творчества». В их гармонии — много именно «прежнего» Скрябина. Новый же период всего отчетливей запечатлелся в опусе 30, в его 4-й сонате. Она совсем не похожа на прежние сонаты. Это несходство подчеркивает даже ее коротенькая программа.
«В тумане, легком и прозрачном, вдали затерянная, но ясная звезда мерцает светом нежным. О, как прекрасна! Баюкает меня, ласкает, манит лучей прелестных тайна голубая… Приблизиться
Программа мало что говорит о самой музыке, настолько она «приподнята», настолько много в ней «красивых» слов, тогда как в музыке — редкая чистота и отсутствие всякой фальши. Но программа довольно «похоже» описывает характер музыки, хрупкость и кристальную ясность начала, которое притягивает слух, как «далекая звезда» притягивает глаз. И — восторженный полет второй части, до самого конца, пока живое «я» не сливается со своей целью.
* * *
Остаток 1903 года — работа и хлопоты. Он отделывает то, что сочинил летом (особенно много внимания уделяя крупным вещам). В письме Борису Шлёцеру о своих «шлифуемых» произведениях — убийственная фраза: «Меняюсь на самую мелкую монету, насилую свою фантазию и все из-за презренного металла!» Его помыслы лежат в иной области — он думает об опере, которая ждет настоящего усилия. Но пока — все силы на доработку сочиненного. Снова и снова задерживает высылку рукописи Беляеву, пока, наконец, не срывается с места и не отправляется в Петербург, чтобы лично передать все, что сочинил, Митрофану Петровичу. Из Питера жене — успокоительное письмо: «Митроша ругался и ласкал вместе. Мил бесконечно… Толщина портфеля произвела должный эффект».
Он играет сочинения Беляеву, Лядову. Его вещи нравятся, и очень. И все-таки — снова и снова просматривает рукописи для окончательных исправлений. Времени углубиться в работу почти не остается: часто заходит Лядов, сидит подолгу. Потом Александра Николаевича и вовсе — как скользнуло в его письме-отчете Вере Ивановне — «затуркали, голову закружили».
14 ноября он решается исполнить Третью симфонию — в ее пока лишь фортепианном, судя по всему, еще несовершенном варианте — не только Лядову, который уже слушал ее, и с удовольствием, но и другим беляевцам. Успех явно превзошел ожидания: «Глазунов в восторге, Корсаков очень благосклонен. За ужином подняли даже вопрос о том, что хорошо бы Никиша заставить исполнить ее».
В Петербурге его и застигает известие от Морозовой. Маргарита Кирилловна, зная о намерении Скрябина ехать за границу, решила выплачивать ему «стипендию» по 200 рублей в месяц. Александр Николаевич воспринимает известие и с восторгом, и с удивлением. Жене, раньше его узнавшей новость, пишет с воодушевлением: «Я так счастлив был за тебя, когда получил от Морозовой письмо. Поздравляю тебя, моя душенька, и прошу считать эти деньги твоими и детскими».
Последним петербургским событием явилась Глинкинская премия, сразу за несколько вещей, — «Мечты», Первую симфонию, фортепианные сочинения. Обласканный Беляевым, решившим выплачивать прежние авансы независимо от субсидий Морозовой, композитор уезжает в Москву в самом приподнятом настроении. Уже из дому благодарит Стасова за «посредничество» между неизвестным, стоявшим за Глинкинской премией, и собой; о странном доброжелателе — тоже не может не сказать: «Бесконечно сожалею, что не знаю имени человека, столько лет показывающего мне сочувствие в такой красивой и благородной форме, и не могу высказать ему моей глубокой признательности».