Скрябин
Шрифт:
Мудрый, «трезвый» Римский-Корсаков назвал сочинение «безумного мечтателя» Скрябина «квадратный корень из минус единицы». То есть — нечто небывалое в музыке. И — при своем неприятии — как старый Корсаков оказался точен! Мир математики действительно стоит где-то рядом с музыкой Скрябина. Оттого так много сил композитор отдавал не только непосредственному «сочинительству», но и своего рода «расчету» будущего произведения. (Чего стоит его июньское признание в письме к Морозовой: «Я много читаю, сочиняю, то есть скорее вычисляю, и за день так устаю, что в 11 часов не могу не лечь спать», — не только его музыка требует вычислений, но эти вычисления отнимают невероятное количество времени и сил.)
Нов математике «квадратный корень из минус единицы» есть нелепость только в самых «нижних», простейших этажах этой науки. В высшей математике
Эти «музыкальные мнимости», которые у Скрябина стали реальностью, будут главной преградой на пути его музыки к слушателю, особенно — к музыкально образованному слушателю. Но эти же «реальные мнимости» и сделали его музыку величиной грандиозной, колоссальной, основополагающей.
Встреча в Париже оказалась последней встречей Скрябина со старшим товарищем по музыкальному цеху. Вскоре после их отъезда он скажет о Римских-Корсаковых с особенной теплотой: «Надежда Николаевна Корсакова — прелесть! Вообще это такая милая семья! Я так рад, что мы все встретились и я мог убедиться в их доброжелательстве и дружбе»[107].
Много позже, когда Николая Андреевича уже не будет в живых, Скрябин не раз навестит его семью. Раз на неосторожное замечание кого-то из младших Корсаковых, что-де, в современной музыке плохо с крупными формами, композитор возразит: «Почему же?» — и сделает жест, указав и на портрет Николая Андреевича, висевший на стене, и на сам воздух комнаты. Покойный Римский-Корсаков оставался для него композитором современным.
* * *
После Парижа Скрябины едут в Беатенберг. Они уже третий год за границей. Скрябин истосковался по Москве, по родным переулкам, по России. Но «Поэма экстаза» все еще не завершена, возвращаться домой еще нельзя. Над партитурой он сидит с утра до ночи, торопит ее окончание и все не может поставить точку. В письме к Морозовой исповедуется: «Дни проходят, как минуты, и я с ужасом думаю, что уже скоро нужно будет думать о возвращении в Париж. Кто нас утешает и действительно пользуется деревней — это Арочка, которая растет и крепнет с каждым днем. Жаль только, что бедненькой недолго еще бегать по травке. А как Ваши дети? Я думаю, идеально себя чувствуют в русской деревне; дети после болезни всегда еще лучше поправляются в хороших условиях».
В Беатенберге композитор снова встречается с Неменовой. Она привезла подарок из Москвы — самовар, и Скрябин рад, как ребенок. Бывшая ученица снова горит желанием заниматься, разучивает с композитором его произведения. Скрябин играет новое: поэму, которая войдет в ор. 52, и другую, странную, прелестную пьеску, которая будто бы и не заканчивалась, а застывала в воздухе вопросом. Скрябин улыбался: отгадать наименования никто не мог. А пьеса с «вопросом» так и называлась: «Загадка».
Очарованная Неменова, помня его «хождения по издателям», пытается узнать, куда же композитор понесет новые вещи. Скрябин, забавно скорчив грустную мину, объявил: «Открываю лавочку». С Попечительным советом он помирился, но давняя идея попробовать издавать самому все еще волнует воображение.
Появляется в Беатенберге и Альтшулер, успевший съездить в Россию за помощью своему «Русскому оркестру» в Нью-Йорке. Он хочет ставить «Поэму экстаза» и надеется на советы композитора, с которым проходит еще неоконченное произведение. Новый американец подумывает о грандиозной постановке с теми световыми эффектами, о которых Скрябин говорит все
Альтшулер полон энергии и веселья, он сыплет анекдотами. Скрябин по-детски смеется, иногда, совсем расшалившись, сам рассказывает, а то и показывает забавные сценки из своей кадетской жизни и, как мальчик, скачет через стулья.
Композитор снова бодр душой, часто бродит со знакомыми по холмам, лесам. Но благообразная Швейцария уже наскучила ему, она раздражает его своим вполне буржуазным порядком. Куда ни зайдешь, — заметит Скрябин, — даже в самое глухое, почти первобытное место, все равно встретишь на дереве адрес и условия проживания в каком-нибудь пансионе.
В один день, начав с пикника далеко от места проживания, вся компания вернулась домой к ночи. Развеселившись, русские шатались по ночному городку и шумели, нарушая покой аккуратных швейцарцев. Скрябин был в ударе: острил, пародировал, фантазировал. Его воображение, все еще заметно напитанное идеями социализма, не знает успокоения: «Когда отменят деньги — я наводню мир своими сочинениями!» Он наивно полагал, что «каждому по потребностям» должно наступить сразу за отменой денег. А раз не надо думать о пропитании, то можно целиком отдаться творчеству. Один остряк из дружеской компании на причудливую мечту композитора ответил шуткой: «Чтоб мир не утонул в ваших, Александр Николаевич, сочинениях, деньги не отменят никогда…»
Деньги, деньги, деньги… Их отсутствие угнетало. Но партитура «Поэмы экстаза» двигалась к концу, и композитор чувствовал настоящий подъем. Рано утром, после ночных гуляний, Неменова увидит Скрябина на его маленьком балкончике, утопающем в лучах солнца. Александр Николаевич работал.
А все-таки и «деревенский» Беатенберг, выбранный на лето ради дочери, успел превратиться в тюрьму. Они давно уже «осторожничали» с деньгами, заранее приготовили и сумму на переезд. Но все сорвалось, когда Альтшулер, уже купивший билет в Америку, не дождался перевода из Нью-Йорка. Скрябин отдал ему все свои деньги, не оставив себе и копейки, получил от приятеля доверенность и был в полной уверенности, что уже завтра получит перевод за будущего исполнителя «Экстаза». Но в банк денег не поступило ни в тот день, ни на следующий. Как-то сразу ощутимее стали осенний холод и сырость. Пансион, в котором Скрябины обедали, должен был со дня на день закрыться. Пришлось занять сумму, чтобы послать телеграмму Альтшулеру на пароход. Ответа на телеграмму не пришло. Спасителем снова стала Морозова, и в конце сентября Скрябины едут в Лозанну. Здесь композитор дает авторский концерт, а после — снова работа над партитурой.
Он многое меняет в оркестровке, торопится завершить партитуру, чтобы его долгожданное детище успело попасть в список произведений, получивших Глинкинскую премию. Он работает почти без сна, дни и ночи напролет. Но «Поэма» все не хочет заканчиваться. Новые и новые переделки его тревожат: если в работе он никак не может поставить точку, то нет ли в произведении тайного изъяна?
В сентябрьском письме Арцыбушеву он пытается объяснить свою медлительность: «Только что послал телеграмму Совету, в которой сообщил Вам, что партитура будет отправлена мною в Лейпциг через 5 дней. Пишу эти строки на тот случай, если бы телеграмма почему-нибудь не дошла. Извините, что задержал «Поэму», но за последнее время я увидел возможность во многом усовершенствовать инструментовку и, конечно, не мог не осуществить всех намерений». Как и всегда, пять дней ничего не изменили. В октябре он уже пытается вымолить новую отсрочку: «Мне переслали из Парижа письмо Попечительного совета, на которое спешу ответить Вам и сообщить, что «Поэма экстаза», задержанная мною вследствие больших изменений в оркестровке, будет отослана в Лейпциг дней через 8». Но и этот срок сгорел, как и предыдущие. И 22 ноября (4 декабря) он снова просит извинения: «Мне бесконечно стыдно, что я на несколько дней задержал партитуру «Поэмы экстаза». Вот как это вышло: в тот день, когда я должен был ее послать в Лейпциг и отправил уже телеграмму Александру Константиновичу «expedie partition», я, перелистывая, с ужасом увидел, что целый отдел меня не удовлетворяет по инструментовке. Я был уверен, что переделаю его в несколько часов, а на самом деле это затянулось гораздо дольше».