Скрябин
Шрифт:
Бегло бросив несколько слов о семье, о дочке, которую они с Татьяной Федоровной собираются оставить в Амстердаме, о пережитой нужде («были моменты отчаянные»), он говорит и о предстоящих выступлениях.
Гастроли ждут его давно: деньги нужны, без концертов своего положения не поправить. Поначалу ему виделось турне по странам Европы. Но обстоятельства подтолкнули его совсем в иную сторону: его ждала Америка.
* * *
Сюжет с этими гастролями с самого начала был фантастичен. Поначалу эта фантастика была окрашена в мрачноватые краски: вырезки из русской газеты Скрябину передал смертельно больной отец Татьяны Федоровны еще в Женеве. Объявление не могло не обратить внимания: Модест Альтшулер из Америки просил для исполнения в «русских концертах» сочинения русских композиторов. Тот самый Модест Альтшулер, виолончелист, а теперь дирижер Русского симфонического оркестра в Нью-Йорке, с которым они когда-то встречались в консерватории! Америка была для русских
«Специальное приглашение. Русское симфоническое общество в Нью-Йорке имеет честь сообщить о предстоящем приезде Александра Скрябина, знаменитого русского композитора-пианиста, который посетит эту страну как гость Общества и выступит солистом в концерте 20 декабря. Скрябин своими произведениями заслужил название «русского Шопена».
Америка, падкая на всякий внешний успех, уже показала в этих нескольких строчках свое лицо. Но Скрябин предпочел над объявлением просто посмеяться.
Он выясняет, сколь дорого обойдется билет на пароход, и возможность для Татьяны Федоровны разделить путешествие отпадает сама собой. Предстоит еще заработать деньги для семьи, которая останется в Амстердаме под присмотром родственников жены, и заполучить деньги на поездку. Почти невозможная ситуация разрешается до невероятного быстро. Он просит Лядова посодействовать, чтобы Попечительный совет выслал гонорар за присланные четыре пьесы (ор. 51), не дожидаясь первой корректуры. Совет не только согласился, но проявил неожиданную чуткость: присудив Скрябину Глинкинскую премию за «Божественную поэму», он выказал готовность в нарушение устава переслать ему деньги досрочно, с тем лишь условием, чтобы Скрябин пока не разглашал решение совета. Три сольных концерта — два в Брюсселе и один в Льеже — довершили его подготовку. Если бы он отменил турне, денег хватило бы надолго. Но фантастический проект уже не отпускал его.
С самого начала поездки эта фантастика начинала приобретать анекдотические черты. В сущности, путешествие началось с неразберихи. Из Амстердама он выехал в Роттердам на поезде, еще не подозревая, что багаж, благодаря «стараниям» администрации дороги, едет совсем другим составом. Прибытие в Роттердам началось с его поисков. «Пришлось совершить целое путешествие, — пишет он Татьяне Федоровне с парохода, — и потратить много лишних денег». На счастье, ему встретился чудак-голландец, говоривший по-французски. Он не только помог Скрябину «уладить дела», но даже посадил на пароход «Ryndom», который и повез его в далекую Америку. Немножко нервотрепки, немножко суеты — и все улажено. Главный казус был вовсе не в этой суматохе. Нелепость проглядывала в самом факте: собираясь ехать за мифическим богатством, Скрябин начал с непредвиденных расходов.
Лирическая фантастика, уже совсем в духе Скрябина, проступает в том же письме, наскоро писанном на палубе: «Душенька моя, все время думаю о тебе. Будь умница, береги единственное сокровище твоего возлюбленного. В случае пожара не вздумай подвергать себя из-за «Роеmе de l’Extase». Пусть лучше 10 поэм экстаза погибнут, чем ты обожжешь себе личико! Драгоценность моя, береги себя, береги себя; будешь ты, так я еще тысячу поэм напишу. Я очень беспокоюсь о тебе, моя крошка, до того, что вернулся бы сейчас! Не печалься, верь в то, что все будет хорошо. Этим ты и мне куражу придашь!»
Все смешалось в этих строках: извечно приподнятый, детско-романтический тон его писем, неожиданное предположение с возможным пожаром и ухарский стилистический завиток с «куражом». Продолжение еще неожиданней: лихая скоропись скрябинского послания уже граничит с абсурдом. Он уговаривает свою «душеньку» не скучать и вдруг… — «Времечко пройдет скоренько, и козел вернется с туго набитой сумой, а тогда мы уже никогда больше не расстанемся».
Вряд ли он знал, чем закончится его путешествие. Но странный образ «козла», который отправился в Америку за золотом, не был случаен. Уже из Америки, уговаривая жену не волноваться, не тосковать, не лететь за ним через океан, он снова вспоминает этот образ: «Не лучше ли потерпеть недельки 2–3 спокойненько у тетушек, а потом вместо этого ужасного, в сущности, путешествия (потому что тошнит все время) выйти встретить своего козелковского и уже больше с ним не расставаться!»
Америка встречала его уже на палубе. Он пока не очень представлял ее лицо, но публика на пароходе могла дать представление о том мире, который должен был встретить его за океаном. И публика эта вырвала из его души уже не письмо, а целую исповедь:
«Общество на пароходе отборное в отношении любезности и… глупости. Я ничего подобного в своей жизни не видывал и не слыхивал, потому что никогда не входил в такое близкое соприкосновение с «привилегированным» классом сытых идиотов. Разговоры, конечно, вертятся около языков, избегают тщательно поднимать вопросы,
В Америке стало не до «лени». Альтшулер встретил его, приставил к нему импресарио Франке, который сопровождал Скрябина на каждом шагу, и — жизнь завертелась. В одном из писем композитор своего постоянного и неуемного спутника в шутку обозвал «адъютантом». Покоя «адъютант» ему не давал.
«Заранее были приняты все меры, конечно, не мною — моим импресарио, — рассказывал он в 1913 году художнику Ульянову. — Встречи на вокзале в Нью-Йорке, и всюду по маршруту моих концертов — журналисты, интервьюеры. Я не говорю по-английски, да это было и не нужно. Импресарио возил, он же и говорил за меня. Не спрашивая, он помещал меня в самых дорогих отелях и снимал — вы думаете номер? — весь бельэтаж! Там иначе нельзя. Со своим чемоданом я терялся, чувствовал себя бесприютным, оставшись один в этих предоставленных мне анфиладах. Наутро мне приносили газеты и журналы с моей биографией, портретами и даже афоризмами, которых я никогда и нигде не произносил. Был ли я кому нужен со своей музыкой, я не знаю, но всюду по моему пути меня встречал триумф. Америка любит шум, рекламу… После такого «успеха» мне оставалось только одно: возвратиться из этой страны, «усыпанной» долларами, богачом. На деле вышло иначе…»
Ульянова поразило спокойствие, с каким Скрябин рассказывал о своих мытарствах, — словно говорит о другом человеке. Сабанеев, напротив, заметит изрядную долю юмора: «Он любил вспомнить и рассказывать, как в Нью-Йорке, например, наибольший успех имел его «Ноктюрн для левой руки». После концерта его осаждали интервьюеры из газет и фотографы, требовавшие снять фотографию с его левой руки. Хотя Александр Николаевич и отказал в приеме и в съемке, но на другой день в газетах все-таки были и интервью, и изображение «левой руки». Интервью было озаглавлено «У казака-Шопена». Там подробно говорилось о том, что «казацкий» композитор Скрябин принял их, как полагается, «в роскошном кабинете» и сказал, «размахивая левою рукою…» (в скобках стояло пояснение: «рукою ноктюрна — with nocturn’s hand»). Что «сказал» Скрябин, уже описанию не поддается, ибо его спрашивали его мнение и об Горьком, и об японской войне, и об Льве Толстом, и о чем только ни спрашивали…»
На самом деле тогда ему было не до юмора. Татьяне Федоровне он пишет не без раздражения: «Туська, посылаю тебе глупейшую статью одного репортера, который ничего не понял из того, что я ему говорил, все перепутал и написал страшную ерунду. Главное, мне неприятно, что он приписывает мне такое грубое суждение о Горьком».
Имя Горького было на устах, за ним стояла сенсация, которая ошеломила Скрябина. Знаменитый писатель в это время находился в Америке вместе со своей гражданской женой М. Ф. Андреевой. Не успел композитор обосноваться в отеле, как из него — на следующий день — выселили Горького. Выселили за то, что М. Ф. Андреева оказалась «ненастоящей» его женой. «Подумай, чему мы бы могли подвергнуться», — уговаривает Скрябин в письме Татьяну Федоровну. И, пораженный, не может не воскликнуть: «Но какие нравы! Невероятно! Альтшулер говорит, что если бы тот же Горький приводил каждый день в свою комнату по несколько кокоток и если бы все об этом знали, то никто и не подумал бы его преследовать, до такой степени это кажется здесь естественным. Постоянное же сожительство с любимой женщиной вне брака считается преступлением».
Самое начало путешествия уже намекало Скрябину на его конец. Но, примеривая на себя ситуацию (и с нами так могло бы случиться!), он пока еще недооценивал способности американских журналистов «ловить сенсации». Кроме того, судьба двигала им. До развязки Скрябин должен был испить беспокойную американскую жизнь до дна.
Его снимали, его мучили бесконечными интервью. Корреспонденты осаждали, поражали идиотскими вопросами, а более всего — нелепой неожиданностью этих вопросов. «Адъютант» таскал его по домам и клубам, где нужно играть. Альтшулер уверял, что все эти его «незапланированные» слушатели — музыканты или люди важные для устройства будущих концертов. Случалось, после очередного незапланированного концерта он не успевал пообедать, а его уже тащили на другой. В голове его путались названия, имена, он терял всякую способность ориентироваться в том мире, который его окружал. Альтшулер был мил, но настойчив. Скрябин делал визиты, не зная роздыху, знакомился, знакомился, знакомился, а после — исповедовался в письмах жене: «Про себя могу сказать, что моя жизнь проходит в однообразном разнообразии. Я еще нигде не был по 2-му разу, да вряд ли и удастся! Такая масса знакомых, а времени совсем нет. На днях тут состоялось открытие выставки, после посещения которой у меня в кармане оказалось более 30 визитных карточек!»