Скрябин
Шрифт:
Композитор особенно ценил эрудицию Плеханова, его разносторонность. Материалистом он, творец идей, стать не мог. Но их спор уходил дальше «основного вопроса философии», дальше законов исторического развития. Он начинал затрагивать и сокровенные для Скрябина области.
«Скрябин, — свидетельствует Плеханов, — хотел выразить в своей музыке не те или другие настроения, а целое миросозерцание, которое он и старался разработать со всех сторон. Совершенно неуместно было бы вновь поднимать здесь старый вопрос о том, может ли музыка и вообще искусство выражать отвлеченные понятия. Достаточно сказать, что и в этом случае мнения наши расходились и что отсюда тоже возникало между нами много споров. Но хотя я считал, что Скрябин ставит перед искусством
Поразительная вещь! «Трезвый» Плеханов, возможно, «переспоривал» Скрябина и в этом вопросе. «Музыка не может выразить отвлеченную идею», — для его материалистического ума это было истиной неоспоримой. Но Скрябин, «разрешив» для себя этот вопрос еще в беседах с Трубецким и тем более «озвучив» свое мировоззрение в Третьей симфонии, не мог сомневаться в своей правоте. Он «нагрузил» свои темы не только мелодической, «чувственной» стороной, но и «понятийной». И если можно было спорить, выражает ли эта тема эту идею и выражает ли она идею вообще, то о том, что «столкновения» тем подчинялись не только чисто музыкальным законам, но и законам, которым следовала человеческая мысль, у него сомнений быть не могло[90]. Его музыка была насыщена и «чувственностью», и «отвлеченными идеями». Косвенного воздействия «идей» на музыку Скрябина не посмел отрицать и Плеханов. Он ощущал в звуках «влияние философских взглядов Скрябина на его художественную деятельность». Но то, что Плеханову виделось только как «влияние», было именно синтезом чувства и мысли.
«Идейная» сторона собственной музыки была для Скрябина очевидностью[91]. И раз здесь Плеханов — невзирая на всю свою эрудицию — был заведомо не прав, то не ошибался ли он и в остальном? Чем внешне убедительнее выглядел Плеханов, тем менее убедителен был он для Скрябина. Плеханов мог победить «умом», но мысль, «оторванная» от чувства, не соединенная с чувством в некое нерасчленимое единство (как соединялась она в музыке Скрябина, в идее «Мистерии»), менее убедительна уже потому, что дальше отстоит от мирового Единства. Скрябин же все свои помыслы в новом сочинении устремлял именно к этому.
Морозова вспоминала и его мечты о поездке в Индию, где он намеревался объединить человечество в общем творческом действе, и его пояснение к «Оргиастической поэме». Он исполнял свое произведение на фортепиано, там, где не хватало рук, ему помогала Татьяна Федоровна. Показывал и наброски текста к поэме, причем — уже в поэтической форме. Говорил о световых эффектах, которые должны сопровождать исполнение: лучи не только различных цветов, но и различной мощности. По всему — уже в «Поэме экстаза» он готовился к синтезу искусств, к «единству». Плеханов внутри контуров этой грандиозной и многосторонней задачи выступал для Скрябина лишь в роли «чистого мыслителя».
Георгий Валентинович был не только философский противник, но и настоящий почитатель Скрябина. В этой музыке он ощущал далеко не все, но не мог не чувствовать революционные «токи» эпохи. О значении Скрябина он скажет, — если верить передаче его слов Розалией Марковной: «Какой симпатичный и талантливый человек, но мистик неисправимый. Музыка его — грандиозного размаха. Эта музыка представляет собой отражение нашей революционной эпохи в темпераменте и миросозерцании идеалиста-мистика».
В письме доктору Богородскому Плеханов о том же напишет иными словами: «Александр Николаевич Скрябин был сыном своего времени. Видоизменяя известное выражение Гегеля, относящееся к философии, можно сказать, что творчество
Для Скрябина Плеханов-слушатель был тем драгоценнее, что он еще был и мыслителем. Но и любой просто внимательный слушатель радовал композитора.
В будущем своей музыки Скрябин нисколько не сомневался[92]. Но настоящее было полно неприятностей. Когда Неменова сказала ему, что в Москве его музыка находит все новых и новых приверженцев, он встретил это сообщение со скепсисом. Не убедили и ноты с его сочинениями, которые привезла с собой бывшая ученица. Чуть больше доверия вызвало ее желание пройти произведения композитора вместе с ним: в немногочисленный «отряд» исполнителей Скрябина ей хотелось вписать и свое имя. Но это было её желание, её стремление. В многочисленных приверженцев Скрябин поверить был не в силах. И не только потому, что помнил о приеме Второй симфонии. Но и потому, что главный его «оплот» в прошлом — издательство Беляева — после смерти Митрофана Петровича начал перерождаться. Отношения ухудшались и неумолимо двигались к разрыву.
* * *
Столкновение вызревало медленно. С осени 1904-го Скрябин больше не получает авансов в счет будущих произведений. Но к этой неприятности он хоть как-то был подготовлен. С членами совета — Римским-Корсаковым, Глазуновым, Лядовым — он по-прежнему в дружеских отношениях. Письмо Глазунову, посланное в августе 1905-го, с просьбой выплатить гонорар за отосланные в издательство четыре прелюдии[93] не после корректуры, но сразу (слишком замучило безденежье) — приятельское письмо.
Глазунов, не возражавший против досрочной выплаты, захотел через Федора Ивановича Груса, управляющего Петербургской конторой издательства, уточнить у Лядова, о какой сумме идет речь. Шутливая записка Лядова (раз Скрябин не захочет получить за каждую прелюдию по пять копеек, то заплатить следует 400 рублей за все, то есть по 100 рублей за каждую, — сумма, давно «установленная» Беляевым) неожиданным образом воспроизвела очертания назревавшего конфликта.
В конце года за Вторую симфонию Скрябину присуждена Глинкинская премия, 1000 рублей. Деньги настолько нужны, связь с Россией настолько неустойчива, что Скрябин решается послать телеграмму: «Прошу выслать премию при первой возможности». Но уже на следующий день Попечительному совету отправлено письмо, которое у его членов должно было вызвать довольно неприятные ощущения:
«Милостивые государи!
Считая предложенный Вами гонорар за мои последние сочинения для себя оскорбительным и видя в Вашем предложении желание фирмы Беляева порвать со мною всякие сношения, я иду навстречу этому желанию и прошу немедленно вернуть мне рукописи. С совершенным почтением,
А. Скрябин».
Раздражение композитора вызвано внезапным и невероятным для него решением: три пьесы, им посланные вскоре после прелюдий (ор. 49), были настолько малы, что совет посчитал возможным предложить гонорар не по 100, а по 50 рублей за каждую.
В письме к тете Любе он по-своему «толкует» это решение: «Ты спрашиваешь меня насчет Беляева. Эти господа просто-напросто не выдержали и поддались зависти. Именно в ту минуту, когда успех моих сочинений стал очевиден и когда я для них сделался очень опасен, они, ничем не мотивируя, уменьшили мне гонорар вдвое! Я бы, конечно, мог опубликовать такую выходку в газетах, и моим коллегам от того не поздоровилось бы, но мне не хотелось делать скандала. Согласиться же на их предложение я не мог, ибо счел его для себя оскорбительным».