Скука
Шрифт:
Мой тон, когда я это говорил, был почти ласковым, а кроме того, ей должен был доставить удовольствие тот факт, что я хоть что-то о ней помнил. Она смущенно засмеялась:
— Нет, неправда. Но только некоторые имена очень трудно запомнить. А потом, для меня главное — это убить время. Кто автор, мне все равно.
— Ты права. А перед сном ты, как и раньше, пьешь настой ромашки?
— Неужели ты и это помнишь? Да, пью ромашку.
— Тебе приносят его в спальню? Ставят на тумбочку?
— Да, на тумбочку.
Внезапно я замолчал, почувствовав, что по горло сыт всей этой белибердой.
— Ну что, допрос окончен? Или тебе еще надо знать, какие мне снятся сны?
— Я совершенно удовлетворен.
Снова пауза. Потом она неожиданно сказала:
— Твоя мать очень одинокая женщина, у нее нет никого, кроме тебя, и она счастлива, что ты возвращаешься.
Я понял, как она взволнована, когда услышал, что она говорит о себе в третьем лице. Мне хотелось сказать ей что-нибудь ласковое, но я не сумел. К счастью, Рита в этот момент поднесла мне поднос с какими-то очень изысканными сладостями, и я сделал вид, что восхищен:
— Какой прекрасный десерт!
— Это твой любимый.
Я положил порцию себе на тарелку, отметив при этом, что Рита теперь держится от стола на некотором расстоянии. Я не понял, делала ли она это для того, чтобы продемонстрировать мне свое недовольство, или, наоборот, то было своеобразное кокетство, которое только притворялось неудовольствием. Мать, которая к сладкому даже не притронулась, не отрываясь, смотрела на меня, покуда я ел. Под конец она сделала Рите какой-то знак, который я не понял. Девушка вышла и через некоторое время появилась снова с ведерком, из которого торчала бутылка шампанского.
— А сейчас мы выпьем бокал шампанского за твое здоровье.
Я увидел, как Рита движением, свидетельствовавшим о большом опыте, вынула из ведерка бутылку, содрала с горлышка серебряную фольгу, извлекла пробку без всякого шума и пены. Разлив шампанское по бокалам, она поспешно вышла, словно не желая нарушать своим присутствием праздничный ритуал.
И вот я стою с бокалом в руке напротив матери, которая, тоже встав, протягивает мне свой. Не зная, что сказать, я произнес традиционное:
— Еще сотню таких дней.
Мать засмеялась:
— Но это же я должна сказать. Ты забыл, что это твой праздник, а не мой.
И тут я не выдержал:
— О нет, праздник сегодня как раз у тебя: я бросил живопись, я возвращаюсь домой, к тебе. Так что — еще сотню таких дней.
И чокнулся с матерью, которая на этот раз сделала вид, что не услышала моего тоста. Потом, уже отпив и поставив бокал на стол, она сказала:
— Недостаточно охлаждено.
— Почему? Мне показалось, шампанское замечательное.
— Да, но оно мало полежало во льду.
Она снова взяла бокал и выпила его до дна. Потом нажала кнопку звонка, вделанного в стол. Вновь появилась Рита. Мать сделала ей замечание по поводу недостаточно охлажденного шампанского, хотя, по-видимому, не ожидала никакого ответа. Потом сказала, что кофе мы будем пить в кабинете. Трапеза была окончена.
Мы вышли из столовой и направились в кабинет — небольшую комнату, которая находилась в одном из угловых помещений первого этажа. Я заходил в эту комнату не очень охотно, больше того, я ее избегал, потому что частенько думал о том, что это храм, принадлежащий религии, которую я меньше всего мог считать своей. Именно в этой комнате, сидя в кожаном кресле, обитом медными гвоздиками, перед большим барочным дубовым столом, спиной к книжным шкафам, где было мало книг и много гроссбухов, мать в одиночестве или в обществе доверенных людей совершала столь волнующие ее обряды заключения сделок. И в тот день я тоже последовал за ней неохотно, и уже в кабинете, не удержавшись, сказал:
— А почему здесь, почему бы нам не пройти в гостиную?
Казалось, мать не расслышала моего вопроса. Она села за стол и знаком попросила меня занять место напротив, в кресле, предназначенном для ее собеседника во время деловых переговоров. Потом пошарила в сумке, вынула ключ, слегка откинувшись, отперла и выдвинула ящик письменного стола и извлекла оттуда узкую длинную черную тетрадь, поразившую меня своим видом: было в ней что-то наводившее на мысль о религиозных ритуалах. Я тут же вспомнил, что это была та самая тетрадь, где в идеальном порядке было заприходовано все принадлежавшее нам имущество. Мать задвинула ящик, положила тетрадь перед собой, пристально взглянула на меня глазами, остекленевшими более, чем обычно, потом сказала:
— Ты только что спрашивал, богаты мы или нет, но при горничной я не хотела говорить. Однако я все равно довольна, что ты меня об этом спросил. Сейчас я представлю тебе все сведения, какие ты только пожелаешь, потому что, — добавила она неожиданно деловым голосом, — самым большим моим желанием как раз всегда и было, чтобы ты помогал мне в управлении делами, чтобы ты, немного попрактиковавшись, кое в чем меня заменил. Тем более что ты бросил живопись и, следовательно, у тебя теперь будет время.
При последних словах я вздрогнул: с каким спокойствием, с каким удовлетворением мать произнесла: «Ты бросил живопись»; она совершенно не понимала, что это было все равно что сказать: «Ты бросил жить». И уже без прежней задиристости, даже сделав над собой некоторое усилие, я сказал:
— Ну так и что, богаты мы или нет?
Некоторое время она молчала, глядя на меня со странной торжественностью. Потом наклонилась ко мне и понизила голос:
— Мы не просто богаты, Дино, мы очень богаты. Благодаря твоей матери, ты сегодня очень богатый человек.
— Что значит «очень богатый»?
— «Очень богатый» значит нечто большее, чем просто богатый.
— Но нечто меньшее, чем богатейший?
— Да, нечто меньшее.
Мать говорила сейчас с некоторой рассеянностью. Нацепив монашеского вида очки в золотой оправе, она листала страницы своей черной тетради.
— Впрочем, только цифры дадут тебе понять… итак… где же это… а, вот оно, так вот, только цифры дадут тебе понять, что значит «очень богатый».
Я понял, что она собирается представить мне обещанную информацию, и внезапно почувствовал неудержимое отвращение.