Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Учителя обычно называли нас по фамилиям. Для них я был просто Сазонов. Только Иван Сидорович, наш новый учитель по литературе, наткнувшись в классном журнале на мое имя, сказал:
— Феликс! От-то да! Удружили родители… Сейчас такое имя редкость! А раньше, бывало, еще и не то встретишь. Ведь как бывало: сумели ублажить попа — наречет младенца как положено, даст имя человеческое. Обидели батюшку, мало поставили на крестины — он такое имечко в святцах разыщет, и не выговоришь…
Труднее всего было бы, наверное, привыкнуть к новому имени мне самому. Но мне привыкать не пришлось. Ребята с легкой руки Петьки Ивичева, который
Короче говоря, я и сам давно уже забыл о том, что стал Феликсом…
— Какая дикая фантазия! — сказала мама, когда я ей во всем признался. — Какая нелепая, дурацкая выдумка! И почему именно Феликс?
Мне не хотелось объяснять, почему. Да если бы и хотелось, я, наверное, не смог бы это сделать.
— Вот что, Боря, — сказала мама. — Эту глупую историю надо как-то кончать. На днях ты получишь свидетельство об окончании семи классов. Как ты себе представляешь, там тоже будет стоять какое-то чужое имя? Пойми, ведь это документ! Первый в твоей жизни настоящий, серьезный документ, который ты сам заработал. Это итог семи лет твоей жизни. И вдруг там будет написано, что ты — это не ты… Завтра же пойди и расскажи обо всем завучу!
Я молчал.
Я вдруг отчетливо увидел: фотография, два человека стоят рядом, и солнечные блики лежат на полу. На одном — шинель внакидку, у него худое изможденное лицо, острая бородка. Другой очень молод, он в кожаной куртке, в фуражке со звездой.
Фелька Кононенко сидит на столе, покусывая ноготь и обдумывая ход. «Да, — говорит он, — это отец рядом с Дзержинским… Поэтому меня и назвали Феликсом…»
Имя Феликс звучало тогда для меня почти так же, как самое главное слово на земле — «революция». А революция, думал я, — это праздник. Это солнце, сверкающее в медных трубах духового оркестра, это красные флаги…
Мне казалось, что если бы меня звали Феликсом, я бы тоже жил совсем в другом мире — в том большом, веселом и праздничном мире, в котором живут все настоящие революционеры.
Как давно это было! Каким маленьким и глупым я был тогда!
Но пойти и сказать Марье Алексеевне, что на самом деле я не Феликс, — этого я тоже не мог. Это значило отказаться от чего-то неизмеримо большего, чем имя. Тогда я не понимал, от чего. Теперь понимаю. Это было для меня все равно что перейти в другое гражданство.
— Не дури, Борька, ты уже не маленький! — сказала мама. — Завтра же пойдешь к завучу. Ну, договорились?
Я молчал.
Мама запустила пальцы мне в волосы, притянула голову к себе, посмотрела мне прямо в глаза.
— Глупый, — сказала она. — Совсем еще глупый…
На другой день в школе я, конечно, вспомнил бы об этом разговоре, если бы не выпускной вечер.
Наша школа была семилеткой. Если бы я кончил седьмой класс в Москве, это значило бы, что я перешел в восьмой. Только и всего. А здесь все было совсем иначе. Седьмой класс был самым старшим, последним.
Многие наши ребята вовсе не собирались учиться в восьмом классе. Некоторые уходили в техникум. Другие вообще бросали учебу.
— Работать пойдем, — говорили они, — хватит, выучились!
— А куда? — спрашивал я изумленно.
Они
— В завод…
Отвечали так, как будто это было чем-то само собой разумеющимся.
Раньше мне и в голову не приходило, что, окончив седьмой класс, можно вообще перестать учиться в школе.
Школой измерялась вся моя жизнь. Я никогда не говорил о себе: «Это было, когда мне было одиннадцать лет». Я говорил: «Это было, когда я был в пятом классе».
Жизнь делилась на учебный год и каникулы. Каникулы означали конец учебного года и переход из одного класса в другой…
Все это было незыблемым, как порядок мироздания.
И вдруг оказалось, что этот порядок может быть изменен. Я сам могу его изменить. Стоит мне только захотеть. Захочу — пойду в восьмой класс, захочу — пойду в техникум. А захочу — вообще не буду учиться.
Так приятно было думать: «Надо решать».
В глубине души я, правда, не сомневался, что ничего решать мне не придется. Все произойдет само собой и так или иначе кончится тем, что я пойду в восьмой класс: бросить школу и мама не позволит, и вообще… Нет, я не собирался воспользоваться внезапно открывшейся мне возможностью. Но меня волновало, что такая возможность есть. Все-таки я не просто перешел из класса в класс — я кончил школу! Через три дня состоится выпускной вечер. Марья Алексеевна даже обещала, что у нас на вечере, возможно, будет ситро. Почти довоенная роскошь! Но даже если б не ситро, одних этих слов — «выпускной вечер» — было достаточно, чтобы я забыл обо всем на свете.
Неудивительно, что я не сразу вспомнил про свой неприятный разговор с мамой.
А тут еще прошел слух, что Марья Алексеевна запретила устраивать на выпускном вечере танцы. Нам, мальчишкам, конечно, было плевать на это. Но девчонки подняли страшный визг. Они требовали, чтобы классный организатор пошел к завучу и спросил, почему нельзя, чтобы были танцы!
Классным организатором у нас был Борц.
В Москве я привык к тому, что звание это не дает избранному никаких прав и не накладывает на него решительно никаких обязанностей. У нас обычно классным организатором выбирали самую тихую девочку, отличницу. Аккуратным, красивым почерком она составляла списки отсутствующих на уроке, и к этому, пожалуй, сводилась вся ее деятельность.
Когда на собрании в классные организаторы выдвинули Борца, я подумал, что он откажется. По моим понятиям, этого требовали приличия. Но Борц был откровенно рад и даже не пытался этого скрыть. Полыценно улыбаясь, он сказал:
— Ладно… Только, чур, слушаться!..
Его слушались. «Борц велел» — это было законом. Зато и он всегда был заодно с классом, даже если рисковал получить за это нагоняй.
Но тут Борц вдруг заупрямился. Идти к завучу и спрашивать, будут ли на нашем вечере танцы, он не хотел ни под каким видом.
— Хучь будут, хучь нет, — твердил он, — не пойду!
Но девчонки не успокаивались. Они сначала орали, потом стали умолять Борца, а когда и это не помогло, у них у всех стали такие жалкие, несчастные лица, что я не выдержал.
— Ну вас к черту! — сказал я. — Я пойду!
В учительской было тихо и непривычно пусто. На диване сидел Иван Сидорович и с сердитым, обиженным лицом читал газету. Он даже не поднял головы, когда я вошел, и пока я раздумывал, нужно ли поздороваться с ним или лучше незаметно пройти мимо, из соседней комнаты донесся голос, от которого я вздрогнул.