Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
— Я понимаю, что эта глупость доставит вам много забот, но что ж поделаешь… — услышал я.
Никаких сомнений: это был голос моей мамы.
Я стал за шкаф с учебными пособиями, чтобы Иван Сидорович не мог меня увидеть, и прислушался. Говорили обо мне.
— Мало ли что может случиться, — сказала мама, — госпиталь могут неожиданно перевести в другой город, и тогда в восьмом классе Боре придется учиться уже не здесь…
— Ну конечно, — сказала Марья Алексеевна, — я и представить себе не могла… Разве можно угадать все, что они в состоянии выдумать!
К Ивану Сидоровичу, видимо, кто-то подсел, потому что он вдруг громко сказал:
— От бисова душа!
И стал ругать Черчилля за то, что он долго не открывает второй фронт. Из-за Черчилля я прослушал, что говорила обо мне маме Марья Алексеевна.
Иван Сидорович ненадолго замолчал, и я услышал, как мама сказала:
— После разговора с ним я поняла, что он сам ни за что этого не сделает. Мальчишки в этом возрасте так самолюбивы!
— Да, — сказала Марья Алексеевна, — переходный возраст самый трудный.
Тут Иван Сидорович снова стал объяснять кому-то, что англичане всегда любили загребать жар чужими руками. Когда он замолчал, мама и Марья Алексеевна говорили уже о каких-то совершенно неинтересных и не касающихся меня вещах: об умении управлять своей фантазией, о сдерживающих центрах и еще какую-то ерунду о переходном возрасте.
Все это они говорили уже в дверях кабинета Марьи Алексеевны, буквально в двух шагах от меня. Я видел, как мама близоруко щурится. Потом она протянула Марье Алексеевне руку и улыбнулась, и сразу стало видно, что у нее сбоку не хватает двух зубов.
Когда она улыбнулась, острое чувство жалости к ней вдруг пронзило меня.
Раньше я бы сгорел со стыда от одной только мысли, что мама может прийти в школу и разговаривать обо мне, как о маленьком. Я не мог бы после этого посмотреть Марье Алексеевне в глаза.
А теперь — странное дело! — мне было решительно все равно, что подумает обо мне Марья Алексеевна и вообще кто бы то ни было.
«Не пойду я в восьмой класс, — вдруг твердо решил я. — И в техникум не пойду. Пойду работать на завод, как Колька Чапаев, как другие ребята. Получу зарплату и дам маме, и пусть она себе вставит золотые зубы…»
Через три дня, на выпускном вечере нашего класса, Марья Алексеевна вручала нам свидетельства об окончании школы.
Все было очень торжественно. На сцене нашего маленького школьного зала сидели все учителя, директор школы и еще какие-то незнакомые нам люди. Марья Алексеевна, улыбающаяся, в новом нарядном платье, называла имя и фамилию. Тот, кого выкликали, поднимался на сцену. Его поздравляли, говорили ему разные торжественные слова и давали свидетельство.
— Борц Григорий! — громко выкрикнула Марья Алексеевна.
Борц, красный от смущения, встал и подошел к столу. Марья Алексеевна стала что-то говорить ему, радостно улыбаясь.
Я представил себе, как дойдет очередь до меня и она так же громко, на весь зал, крикнет:
«Сазонов Борис!»
И, радостно улыбаясь, объявит:
«Вы думали, Сазонова зовут Феликс?
«Ну и пусть!» — подумал я и приготовился к самому худшему. И все-таки, когда очередь дошла до меня, сердце у меня ёкнуло.
— Сазонов Борис! — сказала Марья Алексеевна.
«Сейчас начнется! — пронеслось у меня в голове. — Сейчас все так и вытаращат глаза. Почему Борис? Какой такой Борис?»
Держа свидетельство в обеих руках, с напряженным, застывшим лицом, ни на кого не глядя, я прошел в самый конец зала и плюхнулся на стул рядом с Борцем.
— Дай помацать! — сказал Борц и потрогал мое свидетельство пальцем.
— Знаешь что!.. — зло сказал я. И вдруг осекся.
Я ждал насмешек. Самые безобидные слова в тот момент я принял бы за издевку. Но у Борца было такое бесхитростное и простодушное лицо, что я вдруг сразу поверил, что в словах его нет ничего, кроме простого любопытства.
Я поднял голову и поглядел на ребят.
Одни слушали, что говорила в этот момент Марья Алексеевна, другие, как мы с Борцем, бережно разглядывали только что полученные новенькие свидетельства.
Никто ничего не заметил.
Феликс Сазонов перестал существовать. Он пропал, растаял, рассыпался, растворился в воздухе. И никто этого не заметил.
Я был так поглощен случившимся, что не сразу понял, почему все вдруг встали и гурьбой двинулись в учительскую. Марья Алексеевна тоже не сразу это поняла. Она оборвала на середине длинную, торжественную фразу и уже не радостным, а обычным учительским голосом громко спросила:
— Что? В чем дело?
Все вразнобой закричали:
— Сообщение… Важное сообщение…
Только тут я сообразил: радио! Кто-то услышал позывные! Сейчас по радио передадут важное сообщение.
Когда я добежал до учительской, туда уже было не пробиться. Сзади меня, запыхавшись, шла Марья Алексеевна. Она осталась стоять в дверях, а я с трудом протиснулся внутрь. Борц, увидев, что я пытаюсь пробраться вперед и не могу, раздвинул толпу ребят, взял меня за плечи и поставил перед собой, прямо напротив нашего старенького школьного репродуктора. Его ручищи так и остались у меня на печах. Стоять было неудобно и жарко, но я бы ни за что не согласился, чтобы Борц убрал руки. Мне казалось, что он нарочно положил руки мне на плечи, чтобы показать, что считает меня товарищем, своим парнем.
Вот в последний раз прозвенели позывные, и знакомый голос Левитана сказал:
— От Советского Информбюро…
Я представил себе, как сейчас этот торжественный и печальный голос скажет: «После продолжительных, ожесточенных боев наши войска оставили город…»
Наверное, не я один так подумал. Мы все привыкли к этой фразе. Она почти не менялась. Менялись названия городов. В тот день на очереди был Воронеж.
Но тут голос Левитана внезапно утратил свой торжественно-печальный тон. Спокойно, как будто в этом не было ничего особенного, он сказал: