Скупые годы
Шрифт:
Витька же работал без интереса, с неохотой. Он почему-то считал организацию молодежных бригад детской игрой и называл Люську не иначе как бригадиршей и постоянно уговаривал меня перейти в настоящую бригаду, работать по-настоящему, по-мужицки, на лошади.
– А это что?
– часто говорил он, возвращаясь с работы.
– Девичьи дела, - хотя у обоих у нас ноги и руки ныли от усталости.
Молодежные бригады ухаживали за садом, поливали огород, пропалывали морковь, лук, просо, свеклу, срубали раннюю капусту, обирали огурцы, помидоры, рыли раннюю картошку, и я старался убедить Витьку, что это такая же нужная
На улице светало. По всей деревне звонко перекликались петухи. Где-то далеко-далеко заржала лошадь. Заиграл рожок пастуха. Мать, бренча дойницей, вышла во двор доить корову. На мои глаза навалилась легкая дремота, но я не спал. Я слышал, как гнали стадо. Потом все стихло. Только под окном чей-то разговор. Я прислушался - голос Витькиной матери:
– Ох, проклятые! Ох, что наделали, - вздыхала она, - и скоро ли их, антихристов, перевешают?
В ответ неясный шепот. Хлопнула сенная дверь. В комнату вошла мать.
– Тетя Лиза, скажите Вове: срубаем раннюю капусту, - раздался с улицы голос Люськи, и мое тело, словно электрический ток, пронзил радостный трепет. Я замер. Мне хотелось услышать этот голос еще, но за стеной зашумели мягкие шаги. Она уходила.
Я подскочил к окну и притаился. Люська быстро мелкими шагами переходила улицу. За ее крошечными туфлями на влажной росистой лужайке оставался темный след. Вдруг она обернулась. Я отшатнулся за простенок, а когда осторожно выглянул, ее не было. Она ушла. К сердцу подступила легкая обида. Я сердито толкнул вовсю храпевшего Витьку:
– Пора вставать!
Витька лениво протер глаза и тревожно спросил:
– А что мне матери говорить?
Я почесал затылок.
– Чего-нибудь наврешь.
Однако все обошлось как нельзя лучше. Вйтькина мать не ругалась, не упрекала Витьку и не очень расспрашивала, где он пропадал. А вот девчонки на работе допытывались настойчиво, а когда Витька, не моргнув глазом, соврал, что ходил в Елховку, они накинулись на него и требовали ответа за прогул. Витька огрызался. Девчонки злились, кричали. День прошел шумно.
Директор начальной школы, Григорий Иванович, он же и председатель молодежных бригад, предложил вынести Витьке на первый раз общественное порицание.
Витька от этого не только не расстроился, а, казалось, повеселел, словно его наградили неожиданным подарком. Возвращаясь домой, он развязно болтал всякую чепуху и громко смеялся, показывая своим поведением, что полученное наказание для него ничего не значит. Однако он переживал. Я заметил, как между болтовней и смехом крепко сжимались его губы, на щеках появлялись бугорки, а глаза сверкали далеко не радостью. Я понял, что Витька притворяется и под напускной веселостью скрывает душевную боль. И я не ошибся.
После ужина он пришел ко мне мрачный. Мы вышли на крыльцо. Сели. День угасал. Косые лучи солнца окрасили дома, заборы, землю и даже сам воздух приятным мягким красноватым цветом. Вдоль деревни, поднимая густое облако пыли, прогромыхала телега. Витька проводил ее взглядом и не спеша повернулся ко мне.
– Чего придумали. Какое-то общественное порицание. А мне, чай, больно жалко. Все равно не буду в этой бригаде работать.
– Помедлил и спросил: А ты останешься?
– Не знаю, Витьк. Может, тоже уйду.
– Давай на лошади будем работать.
"Хитрый, - подумал я, - знает, чем заманивать". Но разговор на этом оборвался. Меня окликнула мать и попросила добежать до тетки, снести корзину. Я поморщился, но ничего не ответил.
Тетка - высокая, худая, с острым горбоносым лицом - говорила скрипучим голосом, верила в бога, рассказывала о страхах господних, об аде и какой-то там преисподней. Когда я слушал ее, мне казалось, что сама она вышла оттуда. Я не любил ее всем своим существом и даже побаивался, хотя встречала она меня всегда с улыбкой. Улыбалась, а глаза были какие-то сухие, стеклянные, немигающие. Говорила она о грехах, однако я знал, что это вовсе не мешает ей продавать молоко, разбавленное водой.
Тетку мы застали за обедом. Она сидела за широким, ничем не покрытым столом, ела пареную калину, от которой распространялся резкий запах. Витька отвернулся. Я тоже незаметно сплюнул.
В комнате стоял полумрак. Из темного переднего угла, где горела лампадка, на нас смотрели скорбные лики святых и нагоняли тоску.
От небрежно расставленных табуреток, от низкой ветхой кровати, от черных толстущих книг на полке, от ликов святых, от стен и от самой тетки веяло сыростью, рыхлостью или, как потом выразился Витька, мертвечиной.
Тетка сказала:
– Корзину принес? Ну вот, а мне и покормить-то вас нечем.
"Что мы, голодные, что ли?" - мысленно ответил я, а тетка скрипела:
– Хотите вон кулаги? Я пощусь. Завтра ведь праздник: иванов день.
– И она начала перебирать святых Иванов, о которых мы ровно ничего не знали. Мы стояли и нетерпеливо выслушивали ее бесконечную болтовню. Я взглянул на Витьку и невольно улыбнулся. Его лицо теперь походило на лица святых мучеников. Наконец тетка устала, передохнула и загадочно зашептала: - На иванов-то день папоротник цветет. Один раз цветет в году. Как пробьет полночь, запоет первый петух, вспыхнет искрами и погаснет.
Витька потихоньку толкнул меня в бок. Я ответил ему тем же.
А у тетки глаза странно разгорелись, заблестели и зашевелились. Она продолжала шипеть:
– Если поймаешь эту искру да принесешь домой и спрячешь за икону невидимым станешь. А то богатым - клад найдешь, или святым. Да только нет, никому этого не удавалось. Сатана ее стережет. Покойный Степан Кузьмич ходил. Искру поймал, а по лесу как загогочет, как затопает, кричит: "Брось!" А он с перепугу-то не бросил, кинулся бежать и слышит - за ним гонятся на лошадях, а на плечах-то кто-то повис и хохочет. Он обернулся, а спереду на него как навалятся и свалили. Слышит: "Тпру". Остановили лошадей, а что дальше было, не помнил. На другой день его в овраге нашли с ума сошел. А все оттого, что не верил в бога.